6+

Колчак глазами русской культуры

Программа Марины Лобановой

«Под знаменем России. Белые генералы»

Адмирал Колчак глазами русской литературы

Светлана Всеволодовна Шешунова

4 передачи

Эфир: с 11 мая 2017 г., четверг, 9:00, пятница, 14:30

СКАЧАТЬ ВСЕ ПЕРЕДАЧИ

 

В рубрике «Под знаменем России. Белые генералы» выходят 4 передачи с участием доктора филологических наук Светланы Шешуновой. Программы посвящены взгляду на личность и роль в истории адмирала Александра Васильевича Колчака.

 

Светлана Шешунова:

Первым упомянем Александра Куприна. Его некролог Александру Васильевичу Колчаку был опубликован в «Новом Русском журнале» 7 марта 1920 г. — № 55. Через год к годовщине гибели Колчака Куприн перепечатал этот некролог в «Общем деле» (7 февраля 1921 г., № 207), дав в качестве заголовка эпиграф: «И враги человеку домашние его» (Мф. 10:39). Он начинается словами:

«Лучший сын России погиб страшной, насильственной смертью. Великая душа – твердая, чистая и любящая – испытала, прежде чем расстаться с телом, те крестные муки, о которых даже догадываться не смеет человек, не отмеченный Богом для высшего самоотречения <…>.

Будет ли для нас священно то место, где навсегда смежились эти суровые и страдальческие глаза, с их взглядом смертельно раненного орла? Или – притерпевшиеся к запаху крови, все равно, будь это даже кровь великомученика, равнодушные ко всему на свете, кроме собственного сна и пищеварения, трусливые, растерянные и неблагодарные – мы совсем утратили способность благоговеть перед подвигом <…> и расчетливо преклоняемся только перед успехом, сулящим нам еду и покой?»

 

Какой еще глава государства Российского получал от известного русского писателя такую эпитафию?..

 

По мысли Куприна, походы армии, которую Колчак создал «усилиями своей воли и своего обаяния», не менее поразительны, чем блестящий переход Суворова через Альпы; но в прежние времена сердца людей откликались на «красоту и величие личного героизма», а современники на это не способны.

 

Куприн пишет, что Колчак не потому проиграл, что не подходил для роли Верховного правителя, а потому, что задача его была почти невыполнима – «превышала, по своему неизмеримому значению и по своим исключительным трудностям, всё, что когда-либо выпадало на долю русских государственных людей».

Продолжу цитату:

«Говорят, что Колчак был малодемократичен – и в этом дна из причин его неуспеха. Прочитайте вновь текст его присяги и его воззвания к русскому населению. Биение верного и правдивого сердца слышится в их каждом слове. Эти печатные документы хранятся до сих пор в крестьянских избах, за образами, как святыня, и, находя их, большевики расстреливают хозяев.

Говорят, он не умел ладить с социалистическими партиями и оттого лишился доверия общества…. Но этот вопрос требует глубокого исследования.

Человеку предстоит назавтра идти в страшный, смертельный бой, в котором только два выхода – жизнь или гибель. Что ему надо накануне? Необременительная пища, крепкий сон до утра, чей-нибудь добрый, светлый взгляд утром и крепкое рукопожатие на пороге дома.

Если же он проведет тревожную ночь среди глупых споров, семейных дрязг, зловещих предсказаний, прислушиваясь к тому, как заранее торгуют его завтрашней кровью, — не требуйте от него на поединке ясности взгляда и крепости руки…

Я благоговейно верю рассказу о том, что Колчак отклонил предложенные ему попытки к бегству. Моряк душою и телом, он – по неписанному величественному морскому закону – в качестве капитана остался последним на палубе тонущего корабля.

Но если когда-нибудь, очнувшись, Россия воздвигнет ему памятник, достойный его святой любви к родине, то путь начертают на подножии горькие евангелистические слова:

И враги человеку домашние его».

 

В 1921 году эта публикация была размещена на полосе газеты  вместе с посвященными памяти Колчака статьями других авторов (В. Бурцева, Д. Пасманика, Ф. Родичева), в том числе Бунина.

 

Иван Бунин, судя по ряду его записей, испытывал к Колчаку какое-то глубоко личное теплое чувство. В «Окаянных днях» есть запись о том, как Максимилиан Волошин передает Бунину слова председателя одесской ЧК «Простить себе не могу, что упустил Колчака, который был у меня однажды в руках». Бунин об этом написал так: «Более оскорбительного я за всю мою жизнь не слыхал». В том же произведении запись от 4 июня 1919 года сообщает: «Колчак признан Антантой Верховным Правителем России. В «Известиях» похабная статья: «Ты скажи им, гадина, сколько тебе дадено?» Чорт с ними. Перекрестился с радостными слезами».

В  декабре 1920 г. Бунин опубликовал в в эмигрантской газете «Общее дело» свою заметку «Чехи и эсеры». В ней Иван Алексеевич иронизирует над теми, кто объясняет оппозицию Колчаку «реакционностью сего истерического генерала»; причина, объясняет Бунин, была в том, что Колчак не давал левым «партийным работникам» грабить страну. Наконец, к первой годовщине расстрела Колчака писатель опубликовал в том же «Общем деле» маленькую заметку, которую полностью прочту. Она стоит там в том же разделе, что и «Кровавые лавры» Куприна:

Его вечной памяти

…Думая о Нем и о той беспросветной тьме, что заступила уже все пути наши, развернул Библию, — делаю это теперь особенно часто, — и взгляд упал на 79 псалом:

— «Боже, пришли язычники в наследие Твое, осквернили храм Твой, превратили Иерусалим в развалины, отдали трупы рабов Твоих в пищу птицам небесным, тела святых Твоих — зверям земным… Боже, мы сделались посмешищем у соседей наших, поруганием и посрамлением у окружающих нас… Пусть скорее встретит нас милосердие Твое, ибо мы весьма изнурены… Пусть придут перед лицо Твое вздохи узников, силою мышцы Твоей сохрани обреченных на смерть…»

…Ничего не могу прибавить к этим изумительным ветхозаветным строкам. В них все сказано. И потом — воистину «мы весьма изнурены», и уже не хватает сил и желания говорить среди «окружающих нас». Одни из них мечут жребий о ризах наших, другие витийствуют о «светлом будущем», а там — там только «вздохи узников», муки «обреченных на смерть», защиты и спасения себе теперь уже ниоткуда не чающих.

Молча склоняю голову и перед Его могилою.

Настанет день, когда дети наши, мысленно созерцая позор и ужас наших дней, многое простят России за то, что все же не один Каин владычествовал во мраке этих дней, что и Авель был среди сынов ее.

Настанет время, когда золотыми письменами, на вечную славу и память, будет начертано Его имя в летописи Русской Земли.

 

А в своем дневнике за 1922 г. Бунин записал: «Панихида по Колчаке. Служил Евлогий. <…> При пении я всё время плакал. Связывалось со своим, <…> с солнечным утром каким-то, с жизнью нашей семьи, которой конец».

 

Иван Шмелев в статье «Убийство» (1924) назвал Колчака «гордостью и отвагой русской». И он тоже, как Бунин и Куприн, выражает надежду, что подвиг Колчака еще будет оценен по высшему достоинству. Напомню слова Куприна: «когда-нибудь, очнувшись, Россия воздвигнет ему памятник, достойный его святой любви к родине». И Шмелев тоже пишет о Колчаке: (цитирую): «ему поставит Россия памятник горя и гордости».

 

В первое двадцатилетие после смерти Колчака о нем было написано немало стихов.

Арсений Несмелов, в прошлом – офицер колчаковской армии, в 1940 г. опубликовал в Харбине стихотворение «В Нижнеудинске». Его лирический герой оказывается на перроне рядом с вагоном Верховного Правителя, уже ставшего фактически пленником чехов. Поэт стремится передать ту трагическую красоту, которую многие очевидцы отмечали во внешности Колчака в последние месяцы его жизни:

 

И было точно погребальным

Охраны хмурое кольцо,

Но вдруг, на миг, в стекле зеркальном

Мелькнуло строгое лицо.

 

Уста, уже без капли крови,

Сурово сжатые уста!..

Глаза, надломленные брови,

И между них – Его черта, –

 

Та складка боли, напряженья,

В которой роковое есть…

Рука сама пришла в движенье,

И, проходя, я отдал честь.

 

И этот жест в морозе лютом,

В той перламутровой тиши, –

Моим последним был салютом,

Салютом сердца и души!

 

И он ответил мне наклоном

Своей прекрасной головы…

И паровоз далеким стоном

Кого-то звал из синевы. <…>

 

 

И кончается стихотворение словами:

 

Умчали чехи Адмирала

В Иркутск – на пытку и расстрел!

 

 

Максимилиан Волошин в стихотворении «Матрос» из цикла «Личины» (1919) создает страшный и странный образ матроса-большевика, который в дни революции «ставил к стенке, / Топил, устраивал застенки», а в разгар Гражданской войны угрюмо бормочет:

«Возьмем Париж… весь мир… а после

Передадимся Колчаку».

Наскучив сокрушать всё и вся, хаотичная и безмерная народная душа (как ее понимает Волошин) ищет себе узды и опоры, символом которой и становится здесь имя Колчака.

 


 

Поэты советской России тоже не могли пройти мимо человека, олицетворявшего борьбу с большевиками. Но примечательно, что плакатный образ «врага народа» вышел, по сути дела, только у наименее одаренного из них – Демьяна Бедного (настоящие имя и фамилия – Ефим Придворов). Выходец из крестьян, получивший столичное образование благодаря поддержке Великого Князя Константина Константиновича он быстро стал, по собственным словам, «присяжным фельетонистом» большевицкой прессы. В рифмованной агитке под названием «Честь красноармейцу» (1920) Демьян Бедный именует Колчака «палачом Урала», а в «Кого мы били» (1933–1935) – «лихим гадом», с радостью глядящим на «трупы бедного крестьянства».

 

Но у талантливых поэтов, даже полностью разделявших ту же идеологию, образ Адмирала получался – возможно, против их воли – совсем иным. Например, Маяковский в стихотворении 1928 года «Екатеринбург – Свердловск» (о победоносном шествии Советской власти) напоминает, как в этих местах «орлом клевался верховный Колчак». Сравнение с орлом, даже сопровождаемое снижающим глаголом «клевался», независимо от намерений поэта несет в себе положительные коннотации, поскольку издавна служило в русском языке и фольклоре для обозначения силы, прозорливости и благородства человека (такое сравнение есть, напомним, и в упомянутой статье Куприна). Еще более странные строки возникают в «Песне о ветре» Владимира Луговского (1926). В этом ярком стихотворении, изображающем поражение и казнь Верховного Правителя, вдруг звучит восклицание:

 

Эх, эх, Ангара,

Колчакова дочка!

 

Само по себе обращение к Ангаре мотивировано сюжетом, поскольку Адмирала расстреливают на берегу этой реки. Но ее именование «Колчаковой дочкой», во-первых, возносит Колчака на совершенно несовместимую с советской идеологией высоту (кто отец реке, тот, уж наверное, отец и народу), а во-вторых, изнутри разрушает атмосферу торжества победителей: вечная стихия воды оказывается в прямом родстве не с ними, а с побежденным…

Наконец, Николай Асеев написал от лица Адмирала целую главу в своей поэме о Гражданской войне «Семён Проскаков» (1928). Примечательно, что сын ее «антигероя» – Ростислав Колчак – отозвался о поэме как о «любопытной»: «В стихах Асеева своеобразно отразился образ Белого Адмирала – мечтателя, полярного исследователя. Что-то верное поэтом всё же угадано». В соответствии с большевицкой версией истории, Колчак в «Семене Проскакове» – марионетка иностранных сил; но он же и трагический герой, имевший высокое предназначение и сознающий (что совсем нетипично для  образа врага в советской поэзии) свою вину:

Я,

отраженный

в сибирских ночах

трепетом

тысячей звезд

партизаньих.

Я,

адмирал  Александр Колчак,

проклятый в песнях,

забытый в сказаньях.

Я,

погубивший мечту свою,

спутавший ветры

в звездном посеве,

плыть захотевший

на юг

и на юг

и отнесенный

далеко

на север.

Плыть бы и плыть мне

к седой земле,

бредящей

именем адмирала,

так –

чтобы сердце,

на миг замлев,

хлынувшей радостью

обмирало.

Но –

не иная земля

у плеча,

и не акулье скольженье

у шлюзов, –

путь мой

искривлен

рукой англичан,

бег мой

направлен

рукою французов <…>.

Я,

изменивший стихии родной,

вышедший биться

на сухопутье,

пущен

болотам сибирским

на дно,

путами тропок таежных

опутан <…>.

Против народа

безмерностью пагуб

оборотившему

острие,

если б мне

снова,

сломав свою шпагу,

в Черное море

бросить ее!

 

Для отрицательного героя – слишком много звезд, ветра и простора, противостоящего сибирским «путам» и болотам. Однако Асееву это сошло с рук.

 


 

Для сравнения, в 1932 г. в ОГПУ было создало дело «Сибирской бригады», по которому проходили поэты Евгений Забелин, Сергей Марков, Павел Васильев и Леонид Мартынов и еще несколько человек; они были объявлены «нелегальной контрреволюционной организацией» за то, что в своих стихах «воспевали Колчака».

В обвинительном заключении сказано: «Группа ставила своей задачей широкую антисоветскую агитацию… через художественные литературные произведения, обработку и антисоветское воспитание молодёжи из враждебных соцслоёв, расценивавшихся как актив а/с движений» (это знаменитая ст. 58-10 УК РСФСР за антисоветскую агитацию).

Нередко в спорах о сталинских временах говорят: сажали в основном за уголовные преступления, не за политику. Вот пример уголовного преступления: антисоветское воспитание молодежи художественными произведениями; это подходит под статью уголовного кодекса). Любопытно, что в допросах участвовал следователь Николай Христофорович Шиваров, через которого через пару лет пройдут Н. Клюев и О. Мандельштам.

Приговором была ссылка в Северный край на три года. Для Сергея Маркова  ссылкой в Архангельскую область всё и кончилось, а Васильев и Забелин были арестованы повторно в конце 1937 года: первый был вскоре расстрелян, второй умер в лагере в 1943 г. Все выжившие участники процесса старались потом не упоминать дело «Сибирской бригады» и конкретные стихи про Колчака, которые рассматривались на следствии. Что же это были за стихи?

Вот стихотворение Маркова «Адмирал Колчак». Оно было приложено к следственному делу, как доказательство преступности. Сейчас опубликовано в антологии «Поэзия узников ГУЛАГа». Это, как и у Николая Асеева, посмертный монолог Адмирала:

 

В смертный час последнего аврала

Я взгляну в лицо нежданным снам,

Гордое величье адмирала

Подарив заплеванным волнам.

 

Помню стук голодных револьверов

И полночный торопливый суд.

Шпагами последних кондотьеров

Мы эпохе отдали салют.

 

Ведь пришли, весь мир испепеляя,

Дерзкие и сильные враги.

И напрасно бледный Пепеляев

Целовал чужие сапоги.

 

…Думал я, что грозная победа

Поведет тупые корабли.

Жизнь моя, как черная торпеда,

С грохотом взорвалась на мели.

 

Чья вина, что в злой горячке торга

Я не слышал голоса огня?

Полководцы короля Георга

Предали и продали меня.

 

Я бы открывал архипелаги,

Слышал в море альбатросов крик,

Но бессильны проданные шпаги

В жирных пальцах мировых владык.

 

И теперь в груди четыре раны,

Помню я, по имени моем

Встрепенулись синие наганы

Остроклювым жадным вороньем.

 

В другой редакции стихотворения после этой строфы есть еще одна:

 

И сомкнулось время, словно бездна,

Над моей погасшею звездой,

А душа в глуби небес исчезла,

Словно в море кортик золотой…

 

По тому же «Делу Сибирской бригады» был арестован и осужден поэт Евгений Забелин (в 1943 погиб в лагере). Он по всем официальным документам именовался Евгений Николаевич Забелин (наст. имя и фам. Леонид Савкин)

 

АДМИРАЛ КОЛЧАК

 

Сначала путь непройденных земель,

Потом обрыв израненного спуска,

И голубая изморозь Иркутска,

И проруби разинутая щель.

Полковники не слушали твой зов,

Бокальный всплеск укачивал их сонно,

Созвездия отгнившего погона

Им заменяли звезды коньяков.

Свои слова осколками рассыпь

Меж тупиков, сереющих пустынно,

Плюгавое похмелье кокаина

И сифилиса ситцевая сыпь.

Кашмирский полк, поющий нараспев,

Кашмирский полк, породистый британец,

Обмотки на ногах, у плеч – тигровый ранец,

На пуговицах – королевский лев.

Приблизилась военная гроза,

Рождались дни, как скорченные дети.

От них, больных, в витринах на портрете

Старели адмиральские глаза.

Что ж из того, упрямо перейду

Былую грань. Истерикой растаяв,

Дрожа слезой, сутулый Пепеляев

Покаялся советскому суду.

Перехлестнул, стянул, перехлестнул

Чеканный круп неконченого рейса.

Жизнь сволочнулась ртом красногвардейца,

Вся в грохоте неотвратимых дул,

Душа не вынесла. В душе озноб и жар,

Налево – марш к могильному откосу.

Ты, говорят, опеплив папиросу,

Красногвардейцу отдал портсигар.

Дал одному солдату из семи.

Сказал: „Один средь провонявшей швали,

На память об убитом адмирале,

Послушай, ты, размызганный, возьми!”

1925 г.

 

И если репрессиям подверглись такие вполне лояльные авторы, не приходится удивляться, что в 1936 г. восемь лет лагерей получила Наталья Ануфриева – молодая христианка, которая действительно чтила Колчака как героя и читала в кругу друзей свой цикл из посвященных ему стихотворений.

Она была арестована вместе со своим другом, молодым поэтом и переводчиком Даниилом Жуковским. Из-за показаний их общего друга, поэта и артиста театра имени Вахтангова Николая Стефановича. По одной версии, Николай Владимирович Стефанович написал на нее донос. Но с деталями этого дела до конца не все ясно. Скорее всего, это был не донос, а признательные показания, выбитые из поэта на следствии. С Ануфриевой и Жуковским поэт тесно дружил в течение нескольких лет, это был кружок молодых ищущих истины и христиански настроенных интеллектуалов.

В деле фигурировал еще один человек, однокашник Даниила Жуковского по математическому факультету МГУ, который был от какой-либо ответственности освобожден и в деле более не фигурировал. Стефановича, очевидно, шантажировали его семьей, заставив выступить в качестве свидетеля на суде над Жуковским и Ануфриевой в апреле 1937 года. От перенесенного давления он тяжело заболел, в дальнейшем испытывал глубокие душевные муки от того, что не смог проявить должную меру стойкости. Тут могу лишь вспомнить старую как мир евангельскую истину — «Не судите, да не судимы будете».

Показания Стефановича:

“28 апреля на квартире Жуковского на мой вопрос Ануфриевой: „Вот вы восхищаетесь Петром, построившим Петроград, почему же вы так ненавидите Сталина, перестраивающего Москву?” — она резко враждебно отозвалась о личности товарища Сталина и высказала по его адресу гнусную клевету. Тогда же Ануфриева

стала восторженно говорить о Колчаке и прочла собственные стихи, посвященные ему. При этом сказала, что записывать свои стихи она боится. Смысл ее разговоров в тот вечер сводился к следующему: „Колчак и вообще белогвардейцы — настоящие герои, мученики за великие идеи. Они шли на борьбу, не считаясь с тем, есть ли шансы на победу или нет. Чем меньше шансов, тем отчаяннее надо действовать. Смерть от руки врага — это величие…” Свои высказывания она пересыпала цитатами из Шпенглера, Гумилева и Блока…

8 мая Ануфриева, при встрече, заявила, что надо твердо и непоколебимо придерживаться своих взглядов, „беречь огонь своей свечи”, как она выражалась, и не идти ни на какие примирения с Соввластью. Она сказала: „Я не могу себе найти места вообще в советской жизни. Мы варимся в собственном соку, и даже обмен мыслями строжайше воспрещен. Жизнь идет мимо нас, а если кто хочет в эту жизнь прорваться, то его расстреливают. Такого гнета, как теперь, не было ни при Бенкендорфе, ни при Екатерине. Мы живем в полном мраке. Но я очень верю в Россию, в ее силу, верю, что она не даст без конца себя втаптывать в грязь. Надо терпеть, ждать и хранить чистоту своих взглядов. Мою ненависть к Соввласти питает неотмщенная, неискупленная могила Колчака…” Тогда же Ануфриева прочла мне четыре собственных стихотворения, посвященные Колчаку, сказав, что она эти стихи кое-кому читала и само чтение этих стихов другим расценивает как удобный способ для обмена мыслями, как „сигнализацию своими свечами другому”…

Отбыв этот срок, она получила повторный, но взглядов своих не изменила .

Что же это была за удивительная девушка Наталия Даниловна Ануфриева? Она по рождению петербурженка. Родилась поэтесса 26 ноября 1905 года в Санкт-Петербурге, в детские и юношеские годы провела в Крыму, в Симферополе, вместе с матерью и отцом. Её отец был инженером, мать — медсестрой. Но отец рано умер, Наташа осталась с матерью. По линии матери поэтесса была внучатой племянницей Николая Федоровича Арендта, лейб-медика Николая I, врача, который ухаживал за Пушкиным после той роковой дуэли, и на руках которого поэт умер.

Наталье Ануфриевой было только 15 лет, когда её любимый Крым захватили большевики, и она стала свидетелем массовых убийств. Эту власть Наталия Даниловна ненавидела и презирала до последнего дня жизни. Стихи начала писать с 11 лет. С юношеских лет вела дневниковые тетради (ныне находятся в архиве ФСБ на Лубянке, и пока что в соответствии со ст. 1281 ГК РФ эти произведения перейдут в общественное достояние 1 января 2061 года).  С раннего детства она жила напряженной душевной жизнью: «…я любила книги про хороших, но несчастных, несправедливо обиженных героев. … В страданиях я видела прежде всего красоту. Вот самое непосредственное и очень глубокое чувство… чем трагичнее была история, тем более острым, захватывающим дух было чувство красоты… С такой настроенностью души я очень рано восприняла красоту жертвы и подвига».  Жизнь и смерть Иисуса Христа её покорила очень рано. Вот её слова: «В Голгофе было все красотою, в ней все принимала моя душа с восторгом и благоговением».

 

Надо мной только милость Господня,

И другой мне защиты нет…

 

В начале 1930-х годов юная поэтесса переезжает из Крыма в Москву. Жили скудно, после школы Ануфриева лишь год проучилась в Художественном техникуме, а потом определилась «на службу» — младшим экономистом в учреждении Главметиз Наркомтяжпрома.

По тому же делу забрали и поэта и переводчика Даниила Дмитриевича Жуковского. В итоге Даниила Жуковского приговорили к расстрелу, её — к 8 годам каторги. Осуждена 18 апреля 1937 Спецколлегией московского горсуда по статье 58-10 часть 1 лишением свободы сроком на 8 лет. Вначале её гоняли по тюрьмам: Москва, Ярославль, Горький, Суздаль. С 38 года — район Магадана.

 

Где ты теперь, предатель?

В каком изнываешь краю?

Много ль тебе, предатель,

Заплатили за душу твою?

Бессмертный дух твой поруган,

Позор твой ничем не смыт,

А крест мой во мраке над вьюгой,

Как в песне любимой, горит. (1946, Магадан)

Нет страшнее и сладостней плена.

Эту боль приняла и молчу,

И о Божьем рабе убиенном

Я молюсь, зажигаю свечу.

Разгорается тихое пламя

Для тебя, для тебя одного!

Это плачет пурга над снегами,

Это скорби моей торжество.

И когда в моём сердце как смута,

Это ты меня кличешь с тоской.

Боже, Боже! Порви эти путы,

Дай душе его вечный покой.

 

Стихотворение написано в лагере на Колыме, в декабре 1941 г., посвящено адмиралу А.Колчаку.

 

Северо-восточные исправительно-трудовые лагеря. Управление Маглага

 

Земля снегов. Земля ночных рыданий

Над снежным полем стелющихся вьюг.

Изгнанья край. Земля твоих страданий,

Твоих предсмертных одиноких мук.

 

Четвёртый раз живу на этом свете,

В последний путь, должно быть, мне пора!

Трёх жизней след — разносит снежный ветер

Лишь угольки погасшего костра…

 

Но жизнь одну я вспоминаю снова,

Она к твоей приблизилась судьбе,

Она была печальной и суровой

И сладостной, как песня о тебе.

 

Прошли года, и молодость мелькнула,

И не поднять разбитых насмерть крыл…

Покойный друг, вот я опять вернулась.

Далёкий друг… но больше нету сил.

 

Что впереди? Как долго жить осталось?

О чём опять поёт в ночи пурга?

Я знаю лишь, что в мире есть усталость,

Таёжный мрак, глубокие снега.

 

И тяжелы надломленные крылья,

И дальний путь уводит в ночь, в пургу…

Я так устала, Александр Васильич,

Мне кажется, я больше не могу.

 

Февраль — март 1950 г.

Деревня Козылган

Красноярского края

 

В 1947 году Ануфриева возвращается в разорённую войною Феодосию. Здесь, в Феодосии, ее мать умоляла дочь умереть вместе, так как это было легче, чем умирать от голода. По карточкам выдавали мизерное количество хлеба, работу Наталия Даниловна нашла не сразу. Мать, Нина Ануфриева, выжить не смогла и умерла у нее на руках в том же году от истощения в возрасте 61 года.

 

В 1948 году по всей стране начинается кампания повторных арестов выпущенных из лагерей бывших зэков, не стала исключением и Ануфриева. Но для поэтессы дело ограничилось ссылкой – сначала в Казахстан, в город Актюбинск, а позже в Красноярский край. Во время ссылки она восстанавливает свои старые стихи (в основном сочинённые в ГУЛАГе), пишет довольно много новых.

Типичное для нее стихотворение:

 

Мы счастья ждем, а счастье тает дымом,

и, темных сил бессильные рабы,

мы верим вновь в закон неумолимый,

в слепую власть безжалостной судьбы.

Но час придет, мы оживем в свободе,

мы всё поймем, и мы узнаем вновь,

что нет судьбы, но есть призыв Господень,

и рабства нет, но есть Его любовь.

Всё снежно, всё чисто и бело…

О, пусть не вернется весна!

Я верю: в суровом «к расстрелу»

Глубокая есть тишина.

 

Путь страшный люблю горячо я

И с этой любовью умру…

Гори ж, мое сердце, свечою

На зимнем холодном ветру!

 

И в скорби предсмертной без меры,

Пронзающей душу до дна,

Есть радость погибших за веру,

Казнимых во все времена.

 

Я верю, я скоро у цели…

И зимние ветры поют

О снежной моей колыбели,

О звездах, о встречах в раю.

 

И жду я, чтоб ветры задули

Последнюю искру огня,

А сердцу смертельную пулю

Так просто, так сладко принять. (1938, Ярославль)

 

…Пусть затею я с ветрами игры,

Пусть гремит и ликует гроза…

Я хочу уссурийского тигра

Целовать в золотые глаза (июль 1939, вагон)

Я узнала просторы бескрайние,

Где метелью поет темнота,

И узнала я сладкую, тайную,

Молчаливую радость креста

Ночь томила гибелью, бедою,

Всё чернее становилась тьма…

Но какой печальною звездою

Ты в ночи сияшеь, Колыма!

Больше нет смятения и бреда,

Я уже предчувствую зарю

И за всё, что Ты мне дал и не дал,

Господи, Тебя благодарю.

 

После освобождения (1954) не имела права жить в крупных городах, и выбрала из того, что предлагалось органами, город Владимир, который, в частности, был избран потому, что там был действующий Успенский собор. Во Владимире, будучи прекрасным художником, Ануфриева работала на фабрике игрушек и была активной прихожанкой Владимирского Успенского собора. Здесь она писала религиозную прозу. А также начала хлопоты о реабилитации, и в 1957 г. была реабилитирована (по первой ссылке). В 1960-е годы она написала 500-страничную мемуарную прозу «История одной души» о поисках и обретении Бога. Книга трижды переписывалась автором от руки. С её религиозной прозой был ознакомлен и тогдашний правящий во Владимире архиепископ Николай (Кутепов) (затем книга была издана, но уже после смерти автора, в 2009 году издательским дом «Коктебель» в серии «Образы былого»). Отрывок из её книги: «Мир пронизан лучами любви. И ослепительная точка, где все лучи сливаются — это Христос». Наталия Даниловна Ануфриева умерла 13 декабря 1990 года. Её отпели в Успенском соборе, с которым связан расцвет её духовной жизни. После её смерти большая часть всех её трудов, среди которых стихотворения, исследования о Ф.М. Достоевском, богословские статьи и прочее, до сих пор остаётся в архивах ФСБ на Лубянке.

 

Одно из поздних стихотворений, Владимир, 1957:

 

Вложи мне в грудь великую любовь,

Чтоб на земле дышать ей стало тесно,

Ко всем, ко всем, кого я встречу вновь:

Я верую, что мертвые воскреснут.

Весь этот мир, что мною был любим,

И с кем любя прощаюсь я сегодня,

Его опять увижу я – иным,

Не в свете солнца, но в любви Господней.

 


 

А что писали о Колчаке авторы повестей и романов?

 

А.Г.Малышкин  в повести «Севастополь» (1927) подробно описывает – видимо, по личным впечатлениям – состоявшееся 25 апреля 1917 года выступление Колчака перед членами Офицерского союза Черноморского флота, а также делегатами от матросов, солдат и рабочих: «Да, да, его, вождя флота, слушали благоговейно»; «Адмирал снисходительным, но повелевающим взором пресек <…> готовую бесноваться у его ног восторженную бурю. Он считал долгом своей совести заявить… что Временное правительство – только тень власти…». Советский писатель настойчиво придает Адмиралу облик недоброй, хотя и величественной птицы («клювоносое / клювастое лицо», «вглядывался скорбно и хищно», «восточные глаза с обеих сторон клюва смотрели умно и строго»), но матросы кричат ему «ура» «с бешенством преданности» и безраздельно восхищаются им: «И да здравствует наш верный батька, адмирал Колчак. Усё!». Из той же преданности они готовы приписать своему кумиру совершенно немыслимые для него вещи: Колчак не даст «опять Миколашку наговорить», «Колчак сам в есеры записался» (похоже, иные современные публицисты пишут об Александре Васильевиче именно по таким источникам).

Наконец, Малышкин приводит слухи, будоражившие окончательно разложившийся флот в начале 1918 года: «К Дарданеллам, к Дарданеллам Колчак подошел, стоит во главе… Во главе стоит всех держав! Думаешь, когда сюда дойдет, простит всех, это хулиганство? <…> …Через Дарданеллы, при участии непоколебимого до сих пор Колчака, пробивались к Севастополю с неслыханной кровью английские дредноуты». Как видно, народная молва провозгласила Адмирала «главой держав» задолго до того, как он действительно принял крест государственной власти…

Позже для романистов особенно притягательной стала история любви Колчака и Анны Тимиревой. Как вспоминает племянник Анны Васильевны Илья Сафонов, в конце 60-х –начале 70-х у нее то и дело «появлялись гости особого сорта – это были писатели-старатели, искавшие, чем бы подкормить своё творчество. Прибывали они главным образом из сибирских городов, где местный Союз писателей поощрял, по-видимому, занятия отечественной историей на местных материалах <…>. Из череды такого рода визитеров уверенно могу назвать имена Алдан-Семенова, Егорова и Чмыхало. <…> Долго ждать результатов их творческой активности не приходилось <…>. Истомившийся читатель в очередной раз мог узнать массу нового, а именно: белое офицерьё состояло преимущественно из алкоголиков, трусоватых интеллигентов и других закомплексованных и неполноценных субъектов, сам Верховный имел склонность к наркотикам, был истеричен, нерешителен и становился вследствие этого игрушкой в руках «черных» сил, собственный же его цвет был сереньким и т. д. <…> Большинство писателей аккуратно именовало Анну Васильевну княжной <…>. А ведь, разговаривая с ней, могли бы хоть это-то выяснить, но нет! – их интересовали главным образом бытовые детали, некоторые правдоподобные побрякушки, с помощью которых они полагали живописать образ лютого врага Советской власти: всякие там словечки-привычки, вроде того, как, когда и куда он закладывал руку, пил ли водку, мрачнел ли от нее и т. п.».

Пока авторы советских исторических романов упражнялись в подобном скудоумии, Александр Солженицын создавал в вермонтской тиши свои «Март Семнадцатого» (1977–1986) и «Апрель Семнадцатого» (1984–1989), вошедшие в «Красное Колесо», где Колчак стал одним из самых ярких и обаятельных персонажей.

«Стройный, лёгкий, с движеньями гибкими и точными», он стремителен во всем – в перемещениях и решениях: «только в действиях разряжалась его натура, его быстрый нервный ум» (VII, 16).

Штрихи, которыми создается образ, подчеркивают родство героя с морской стихией: у него «парусный нос» (IX, 406); «верная подготовка и молчаливая быстрота <…> реяли <…> в действиях его» (VII, 12) – реяли как чайки или как флаги над волнами.

Вся жизнь героя – горение на службе России: «Везде он искал открыть и выполнить высшую задачу, на верхнем пределе своих сил» (VII, 10).

Вот и свое назначение на должность командующего Черноморским флотом Колчак  «понял как вопрос и требование к себе: что же он должен теперь совершить?» И поручение Государя взять Босфор и Дарданеллы «принял себе в жаркую цель», как свыше посланную историческую задачу (VII, 12). Как публицист Солженицын не раз критиковал внешнюю политику Российской Империи – в частности, и многовековую мечту о взятии проливов. Но как художник он передает в «колчаковских» главах ее увлекательность. Мечта вот-вот станет явью, однако ни Ставка, ни военный министр так и не решаются разрешить Адмиралу наступать. «Нет полёта мысли, нет цельного чувства русской славы! – возмущается Колчак в своем внутреннем монологе. – <…> Самый яркий шаг России в эту войну упускали бездарно <…>. Все они, все они были не в темпе века – дремали в духе Девятнадцатого» (IX, 358). Сам-то Адмирал, как подчеркивает Солженицын, и мыслит, и действует в стремительном темпе Двадцатого – чувствует его вызовы и спешит ответить на них. Писатель не случайно несколько раз упоминает о зоркости своего героя: это не только профессиональная зоркость моряка, но и проницательность ума, позволяющая предвидеть последствия невиданных событий.

И самым страшным из вызовов нового века становится революция, ход которой Солженицын описывает по часам. Мысленный ответ ей Колчака ясен и точен: «Россия – должна развиваться, а многое костенелое мешает ей. Развиваться, да, но светлыми умами, а не кровавыми взрывами» (VII, 14).

Писатель останавливается на том эпизоде, который нынешние «пламенные монархисты» ставят Адмиралу в вину и даже прямо называют изменой: Колчак ничего не ответил на телеграмму начальника Штаба Верховного Главнокомандующего, генерала Алексеева, о том, что обстановка требует отречения Императора. Большинство главнокомандующих фронтами и флотами поддержали мысль об отречении, глава Черноморского флота промолчал. Но Солженицын подчеркивает, что это молчание – вовсе не знак согласия. Напротив, Колчак совершенно не разделяет гнева общества «на правительство и Государя: виноваты были мы все, <…> в нашем невежестве, нерадении, лени… <…> Форма правления может быть разная – была бы прочная Россия. А если начинать с того, что теперь, во время войны, валить Государя, – то в какую бездну это ползёт? Это будет страшный и губительный развал.

И что за внезапный тёмный заочный совет главнокомандующих, которым ничего не объяснено?

Колчак, разумеется, не стал отзываться никак, высказывая презрение к такому образу поведения» (VII, 16).

И когда приходит весть об отречении Императора, Адмирал не сомневается, что оно – вырванное. «И – почему не законный наследник?

Петроград у руках у банды, это ясно.

У Колчака уже всё было обдумано».

Он тут же вызывает к себе своего офицера – герцога Лейхтенбергского, отчим которого, Великий Князь Николай Николаевич, командует соседним Кавказским фронтом.

«Колчак не давал ему бумаги: такие шаги совершаются устно.

Лейтенант стоял вытянутый. Адмирал для себя почти и не знал другой позы.

– Вы поедете сейчас к великому князю, вашему отчиму, и передадите ему от меня, запоминайте! Государь отрёкся от престола.

Лейтенант вздрогнул как от тока.

– Отречение носит характер вынужденного. Я предлагаю великому князю объявить себя военным диктатором России и предоставляю в его распоряжение Черноморский флот» (VII, 17).

Но Николай Николаевич, не удостоив Колчака даже отрицательным ответом, призывает армию и флот «спокойно ожидать изъявления воли русского народа», то есть Учредительного Собрания. Адмирал не чувствует ни малейшей личной обиды – лишь сожаление об упущенном шаге ко благу России. «Но не жалел, что посылал. Всякий путь надежды должен быть испытан. Всякий тупик должен быть доказан» (VII, 320). Обращения членов династии клонят к подчинению Временному правительству, и Колчаку не остается ничего другого, как послать этому правительству приветственную телеграмму. Так реконструирована в «Марте Семнадцатого» история его мнимой измены царю, о которой сейчас почему-то полюбили говорить православные люди.

Повествование Солженицына опирается в данном случае на письмо капитана 2-го ранга А.П.Лукина, приведенное историком С.П.Мельгуновым в книге «На путях к дворцовому перевороту. Заговоры перед революцией 1917 года» (Париж, 1931). По мнению современного исследователя этого вопроса, А.С.Кручинина, сообщение Лукина нельзя назвать надежным источником, однако «вряд ли следует полностью отвергать столь подробный рассказ». Во всяком случае, у Солженицына такая интерпретация событий позволяет резко противопоставить Колчака растерявшимся или подталкивавшим отречение людям. Короткие, энергичные, подчас афористичные фразы, характерные для приведенных выше фрагментов, передают ясность ума и четкость действий героя.

«Апрель Семнадцатого» показывает борьбу Адмирала за сохранение боеспособности Черноморского флота. «Севастопольское чудо! – так уже называли в Петрограде первые успешные революционные недели Колчака <…>. Повсюду в России пошел развал – а Севастополя как бы не касался!» (IX, 352). Никто другой повторить это чудо не может, так как его разгадка – в личном обаянии и авторитете командующего: «он был – как флотское знамя или хоругвь. Матросы чувствовали в нем своего прямого вождя и защитника» (IX, 353). Примером таких настроений у Солженицына становится выступление матроса Баткина на митинге в Москве: «Мы не спрашиваем нашего Адмирала, почему берём курс именно на Трапезунд. Сказано так – значит надо, идём! Когда наш Адмирал говорит: бригада крейсеров направо, миноносцы налево, подводные лодки вниз и в атаку, – мы не спрашиваем зачем, а не успел он выговорить – и мы уже в атаку!» (X, 375).

В «Красном Колесе» Адмирал создает своё «севастопольское чудо» легко: в порыве вдохновения изобретает новые формы общения с матросами, спокойно идет на компромиссы вроде торжественных похорон лейтенанта Шмидта. В жизни дело обстояло несколько иначе. Именно в «успешные революционные недели» (а точнее, через десять дней после отречения Государя) Колчак писал Анне Тимиревой: «Десять дней я почти не спал <…>. За эти 10 дней я много передумал и перестрадал, и никогда я не чувствовал себя таким одиноким, предоставленным самому себе, как в те часы, когда я сознавал, что за мной нет нужной реальной силы, кроме совершенно условного личного влияния на отдельных людей и массы; а последние, охваченные революционным экстазом, находились в состоянии какой-то истерии с инстинктивным стремлением к разрушению, заложенным в основание духовной сущности каждого человека. Лишний раз я убедился, как легко овладеть истеричной толпой, как дешевы ее восторги, как жалки лавры ее руководителей, и я не изменил себе и не пошел за ними. <…> Каким-то кошмаром кажутся эти десять дней, стоивших мне временами невероятных усилий, особенно тяжелых, т. к. приходилось бороться с самим собой, а это хуже всего».

Отношения автора и адресата этого письма занимают в «Красном Колесе» сравнительно немного места. Взаимное признание в любви описано по мемуарам Тимиревой, но завершение этого эпизода – неповторимо солженицынское по стилю: «И – горько. И – сладко. И – ничего больше» (IX, 360). Из воспоминаний Анны Васильевны взят и эпизод с корзиной ландышей, которые Адмирал заказал ей зимой по телеграфу. Но писатель вновь дополняет его – взглядом своего героя:

«И сама Аня – как эти ландыши. Эта нежная её воздушность, её колокольчатый смех – вытягивали нити из сердца.

И – страх, и – страсть: разломать сразу две семьи <…>.

И – не казалось невозможным!

И – даже на волнах революции» (IX, 360).

По контрасту, в романе Владимира Максимова  «Заглянуть в бездну» (1986) эта любовь стала центром повествования: ее красота противопоставлена той стихии низменных инстинктов, в которой, по мысли автора, обречена утонуть Россия, а вслед за ней – и вся европейская цивилизация. По выражению И.И.Виноградова, роман явился «творческим откликом» на «Красное Колесо». При всей очевидной разнице в масштабе дарования, Солженицына и Максимова объединяет взгляд на историю как результат взаимодействия Божией воли и совокупности разнонаправленных человеческих воль. В изображаемый момент воля большинства русских людей направлена ко греху, что открывает прямой путь в бездну небытия. И оба писателя показывают Колчака как человека, твердо противостоящего этой бездне.

Однако от колчаковских глав «Красного Колеса» (даже там, где герой терпит поражение) неизменно веет бодростью и созидательной энергией. Не то у Максимова. Его Колчак больше созерцатель, чем деятель – даже на пике своих побед: «Он стоял, печальный и бледный, среди всеобщей разрухи, и не было вокруг ни одной души, способной понять его или ему помочь. Священные развалины дымились под ним, страна кабаков и пророков с надеждой обращала к нему пустые глазницы поверженных храмов, и даль клубилась меж копытами разбойничьих табунов. <…> В содоме всеобщего помешательства он сумел сохранить в себе все, чем щедро одарила его природа: тонкость и великодушие, прямоту и мужество, бескорыстие и душевную целомудренность. Вокруг него вилось множество человеческих теней, в которые он пытался вдохнуть живую жизнь, облечь их в плоть и кровь, проявить в них облик, заложенный Творцом, – но лишь попусту тратил время. Вызванные к действию злобой и демагогией, не имевшие ни духовного родства, ни корней в окружающем мире, они улетучивались на глазах, едва его рука касалась их», – таким впервые возникает Адмирал в монологе Анны Тимиревой, и всё дальнейшее повествование лишь подтверждает его обреченность.

Принимая должность Верховного Правителя, Колчак у Максимова сознательно идет на Голгофу, не сомневаясь в неизбежном поражении. Но в его несломленном противостоянии всей окружающей низости – его победа, символом которой становится  лейтмотив романа – одинокая, но торжествующая в ночной тверди звезда.

В 1990 роман Максимова, написанный в Париже, был опубликован в России и с тех пор породил множество вариаций. Новые писатели излагают вслед за ним те же самые документы, сопровождая их всё менее оригинальными комментариями. Юрий Власов издал роман «Огненный Крест», Марк Юдалевич (один из тех сибирских «писателей-старателей», кто приезжал в 70-х к Анне Тимиревой) – роман «Адмиральский час». Не отстают и драматурги. Канва романа Максимова изложена в пьесах «Звезда адмирала» Сергея Остроумова, «Оболганные и забытые: Следствие по делу адмирала Колчака» Леона Флаума и т. д. Старейший омский писатель Михаил Бударин (закончивший в свое время в Москве Высшую партийную школу) на девятом десятке лет также представил в театр драму «Верховный правитель (Последняя любовь Колчака)». Не только содержание, но и практически весь ее текст ясен из заглавия и списка действующих лиц (их двое – Он и Она). О качестве этих произведений умолчим, но показательно само их количество. По справедливому замечанию В.Ж.Цветкова, «образ адмирала Колчака, плачущего над письмами к Тимиревой и вздыхающего под звуки романса «Гори, гори, моя звезда»», стал в последние годы «почти хрестоматийным», превратившись в эмблему ходячего представления о белых как о людях рефлектирующих, нерешительных, не способных привлечь к себе симпатии населения и т.п.

Остановимся на тексте, в котором несомненно присутствует некая историософская концепция – также весьма показательная для определенных общественных настроений.  Это пьеса Василия Дворцова «Адмирал» (2001), которая имеет подзаголовок «Русская драма» и жанровое уточнение «Хроники гражданской войны в Сибири в 3-х актах». Правда, как раз войны-то в этой хронике, можно сказать, и нет (разве что Тимирева, которая работает в госпитале, упоминает о множестве раненых). Есть толпа безымянных карикатурных интеллигентов, которые на словах требуют прав человека, а на деле – министерских портфелей. Есть кучка иностранных масонов, которые сначала привели Колчака к власти, а потом за ненадобностью сдали его большевикам. Судьбу России определяют именно они (иностранцы-масоны), а не какие-то мелочи вроде Красной армии, многократно превосходившей Белую. Сам Колчак, похоже, и не вспомнил бы о своих войсках, если бы Гайда не явился к нему с жалобой на Каппеля. Да и зачем Верховному Правителю заниматься такой ерундой, как гражданская война? Ведь странствующий слепец, распевавший духовные стихи (символ мудрого, но беззащитного народа), уже открыл ему, что он, Колчак – слепой поводырь слепых. Бедный Адмирал, приняв это близко к сердцу, терзается наедине с собой: «Никто, Господи, кроме Твоего Помазанника, не имеет права на чужие судьбы… А я? Кто же тогда я? Диктатор. Почти самозванец. И власть мне вручал не Ты, Господи, а эти люди. Или нелюди? За это Ты меня оставил… И я, действительно, просто марионетка в чужом театре. <…> Я сам слишком поздно стал понимать, в какой жуткой, лютой, сатанинской игре мы оказались только маленькими цветными фантиками. Но моя главная вина в том, что, уже понимая всё, я продолжал ждать умильного легкого чуда. Я думал – нас пощадят! Господи, прости меня…»

Что ж, Колчак действительно был христианином, и как любой христианин, исповедывал Богу свои грехи. Но грехи, надо думать, реальные, а не такие нарочито измышленные, как принятие власти от Совета министров, а не прямо с Неба. Любопытно, кстати, как автор представляет себе получение власти непосредственно от Господа, без всякого посредничества людей (по крайней мере в той ситуации, когда пресечена правящая династия)? И не есть ли это то самое ожидание «умильного легкого чуда», в котором совершенно бездоказательно обвинен Колчак?

Правда, тот же драматург стремится передать и укорененность своего героя в русской истории. Икона, которой архиепископ Сильвестр благословил Адмирала «в поход за Россию» – это в пьесе образ Богоматери «Утоли моя печали», в день почитания которого (7 февраля) Адмирал и принял смерть. Тем самым путь Верховного Правителя как бы осенен свыше – тем более, что в эпилоге указано на прославление владыки Сильвестра в лике святых. Но после приведенного «саморазоблачения» это может вызвать только недоумение: зачем же святой благословил «марионетку в сатанинской игре»?

«Русская драма» Дворцова чрезвычайно характерна для современного массового сознания: автор готов признать большую человеческую привлекательность отдельных белогвардейцев (в данном случае, Колчака), но не правоту их дела в целом. Он настойчиво позиционирует себя как православного христианина, противника захвативших страну большевиков, и не замечает, что отвергая смысл Белого движения, фактически оправдывает и продолжает дело этих же самых безбожников. Оценки, привычные для советской пропаганды, подаются ныне как откровение Святой Руси – и это намного страшнее, чем прежний убогий агитпроп в стиле Демьяна Бедного.

При сопоставлении художественного мира с документальными источниками любопытно не только то, какие черты исторического персонажа писатель воспроизвел, но и то, от каких он отказался. Какие качества реального Колчака не попали на страницы изображающих его произведений? Не попала, например, его способность к самоиронии и вообще своеобразный юмор, который проявлялся подчас в его письмах. По воспоминаниям сына, «его характер был живой и веселый». «Да, этот человек умел быть счастливым», – писала о нем и Анна Тимирева. Но счастливым, смеющимся, даже просто шутящим писатели Колчака не показывают.

Не показана, в сущности, и его государственная деятельность. При изображении правителя страны (Петра I, Цезаря и т.д.) его образ, как правило, не сводится к частной жизни, сколь бы привлекательной для художника та не была. И Колчак на посту Верховного Правителя был занят не только свиданиями с Анной Тимиревой. Каково, собственно, было государство, которое он возглавлял? Любопытно, что писатели, окружая Адмирала разными символами (вроде слепого странника), не обращают внимания на тот символ, который он сам избрал в качестве государственного. Герб Российской Империи, утративший весной 1917 г. свои короны, был при Колчаке увенчан сияющим крестом и надписью: «Сим победиши» (очевидна аналогия с видением святого равноапостольного царя Константина). Смысл этого шага был для современников прозрачен: «Правительство адмирала Колчака… восстановило легкомысленно и преступно порванную связь церкви и государства и после правительств, лишенных простого государственного смысла и богоборствующих, <…> склонилось к подножию Креста Господня». А.С.Кручинин указывает и на иную духовную параллель: «В дни отречения Государя была чудесным образом явлена икона Божией Матери «Державная», на которой Заступница приняла регалии утраченной власти Божьего Помазанника – венец, скипетр и державу. И встречным движением, от земли к Небу, герб терзаемой смутой страны был увенчан Крестом <…>, но угасающий дух народный уже не смог на это отзваться».

Символична, как указывает тот же историк, и дата убийства Колчака. В апреле 1918 г. Церковь избрала 7 февраля днем «ежегодного молитвенного поминовения <…> всех усопших в нынешнюю лютую годину гонений исповедников и мучеников». Можно спорить, пишет А.С.Кручинин, была ли дата расстрела Адмирала выбрана чекистами сознательно, или совпадение с днем поминовения новомучеников «произошло помимо их злой воли, – ясно лишь, что оно не было и не могло быть случайным: у Бога «случайностей» не бывает».

Симфония духовной и светской власти – популярная нынче тема. Но в церковной и околоцерковной публицистике она привязывается исключительно к самодержавной монархии. Правление Колчака – свидетельство возможности ее воплощения и в иных государственных формах. В апреле 1919 г. Омский съезд духовенства объявил Колчака «Божией милостию покровителем Церкви» и обязал поминать его имя на всех богослужениях как «Благоверного Верховного правителя»; с мая 1919 г. в таком же виде поминовение проходило и на Юге России. Кстати, Демьян Бедный в своем «антиколчаковском» стихотворении «Пора!» (1919) не преминул откликнуться на эту грань жизни свободной Сибири – разумеется, в меру своего разумения: Колчак у него всех «в церкви <…> загоняет железной палкою».

Особо горячо поддерживал Верховного Правителя уже упоминавшийся архиепископ Омский и Павлодарский Сильвестр (Ольшевский, 1860–1920), в 2000 г. прославленный Юбилейным Архиерейским Собором Русской Православной Церкви как священномученик. Он и лично благословлял Адмирала, и обращался к населению с призывами всячески ему помогать. Но этот, столь близкий нам по времени, союз правителя и святого остается мало замеченным; за примерами такого рода обычно отправляются далече – в эпоху Дмитрия Донского и Сергия Радонежского.

Правление Колчака показывает, что столь тесный (и отнюдь не формальный) союз государства с Церковью вовсе не означает апологии патриархальности. Работа правительства Адмирала, как и его собственные действия, соответствовала темпам ХХ века. Даже в тот короткий срок, который ему был отпущен, и несмотря на тяжелейшие условия Гражданской войны, оно успело в несколько раз увеличить объем сельской кооперации, проложить сотни верст новых железных дорог, ввести в строй десятки промышленных предприятий. Чего стоит хотя бы тот факт, что при Колчаке был детально разработан проект «соединения в единый комплекс уральских рудных богатств и кузнецких угольных месторождений», и уже начались работы по его реализации.

Но та созидательная энергия, которая была движущей силой Верховного Правителя (и всего Белого движения, которое он возглавил и олицетворял), в художественной литературе воплощения совсем не получила. Хотелось бы думать – пока.

 

 

Добавить комментарий

Ваш e-mail не будет опубликован. Обязательные поля помечены *

Наверх

Рейтинг@Mail.ru