О творчестве и религиозности Чехова беседуют протоиерей Александр Рябков и Алексей Данилович Сёмкин, преподаватель Театральной академии на Моховой, кандидат искусствоведения, научный сотрудник музея-квартиры М.Зощенко.
Протоиерей Александр Рябков:
Здравствуйте, дорогие братья и сестры! В эфире радио «Град Петров» программа «Календарь». Сегодня мы хотели бы посвятить ее русскому писателю Антону Павловичу Чехову. Для разговора об этом великом человеке мы пригласили в нашу студию специалиста и в филологии, и в искусствоведении, моего хорошего друга, прихожанина нашего храма святого Димитрия Солунского в Коломягах, Алексея Даниловича Сёмкина. Вести эту программу буду я, протоиерей Александр Рябков, клирик храма святого великомученика Димитрия Солунского, что в Коломягах.
Алексей Данилович действительно специалист, он окончил наш прекрасный Санкт-Петербургский университет, он кандидат искусствоведения, а также он преподаватель русской литературы в Театральной академии у нас в Петербурге на Моховой улице.
Разговор, разумеется, хотелось бы начать с начала, то есть с рождения, с юных лет дорогого Вашему сердцу и моему сердцу человека – мы с Вами, в общем-то, едины в своей любви к Антону Павловичу Чехову и давно общаемся, и круг нашего общения, темы нашего общения зачастую касаются Антона Павловича Чехова. Как Вы, Алексей Данилович, оцениваете религиозную обстановку в семье молодого Антоши? Многие знают из школьной программы, что отец его был верующим, часто даже подается это как «фанатично верующий человек». Так ли это было? Какие Ваши оценки? И как повлияла на будущую религиозность великого писателя семейная обстановка в те далекие времена в Таганроге?
А.Д.Сёмкин:
Вопрос о религиозности Антона Павловича, вообще о его отношении к религии, к Церкви, к священнослужителям, вопрос его конфессиональной принадлежности – это один из самых сложных вопросов, которые только могут быть в чеховедении. Есть такое страшное слово – «чеховедение», и есть страшное слово «чеховед». И вот мы, чеховеды, столько по этому поводу сломали копий и за, и против. Есть люди, и их достаточно много, которые, опираясь на безусловные свидетельства – слова самого Антона Павловича, причисляют его к людям неверующим. И есть такое же количество исследователей, которые говорят о Чехове как о человеке, безусловно, религиозном, но в своей религиозности не позиционирующем себя, на эту тему не рассуждающим. Чехов в этом отношении по-хорошему скрытный человек. Он не собирается рассуждать на тему, допустим, что такое любовь. Вы помните, отец Александр, его замечательное: «Тайна сия велика есть, и больше сказать об этом не в силах человек». Незадолго до смерти он пишет жене: «Ты спрашиваешь, что такое жизнь? Морковка есть морковка, и больше о ней ничего не скажешь». И вот такое шуточное отстранение от этих великих вопросов дает простор самым разным толкованиям.
Что касается семейной ситуации. Если на семейную ситуацию Чехова в его детстве, в отрочестве посмотреть, то, конечно, эту ситуацию вряд ли можно назвать благоприятной для того, чтобы сформировался человек действительно искренне верующий. Скорее, это была ситуация, которая очень многих наших великих мыслителей, тех, кто вырос в верующих семьях, а потом учился даже в семинариях, от религии навсегда отвращала, а после из них выходили Белинские, Писаревы, Чернышевские, люди безбожного склада. И вот с этим связано то, что Антон Павлович скажет потом такие горькие слова, слушая великолепный колокольный звон: «Кроме этого религии у меня нет». Это связано даже не с тем, что его родители были фанатично верующими людьми, наверное, все-таки не было никакого фанатизма. Но была не то, чтобы неискренность, не то, чтобы лицемерие – но было такое страшное свойство: самоправедность. Была уверенность в том, что мы делаем все так, как надо.
Прот.А.Рябков:
То есть некое самолюбование своей церковностью.
А.Д.Сёмкин:
Да, именно самолюбование. У Чехова очень много таких героев в рассказах и повестях. Люди, которые в храме становятся в первый ряд, чуть ли не дирижируют службой, чуть ли не подсказывают священнику, и уверены, что Бог любит их больше всех, что они единственно праведные. По сути, это позиция фарисейская.
Прот.А.Рябков:
Да, но я бы, если позволите, вот что хотел бы добавить. Во-первых, конечно же, я хотел бы произвести некую реабилитацию и отца Чехова, и вообще их семейной жизни в те ранние времена, потому что мы можем себе её хорошо представить: вот Павел Григорьевич Чехов, отец великого писателя. Он не вчерашний крепостной, потому что крепостным был его отец, дед Чехова. Но он человек тоже из этой среды, ведь он – сын бывшего крепостного. И при этом это человек, который разбирался в музыке, играл на скрипке и играл неплохо; понимал хоровое пение и организовал любительский хор, который пел в соборе в Таганроге. Человек, который очень любил монахов, монашескую жизнь; принимал афонских монахов у себя дома. Мы знаем, что старший брат Антона Павловича Чехова Александр Чехов критически относился к семейной жизни своих родителей и написал, может быть, даже несколько ёрническую картину жизни маленького Чехова, с некоторыми даже издёвками над религиозностью. Но, насколько я помню, хранительница наследия Чехова, его сестра Мария Павловна, отвергала вот эту картину, которую представил старший брат, который сам по себе во многом вел неправедную жизнь. И это была трагедия его жизни, и эту трагичность иногда он выливал в таких язвительных и ядовитых словах о своей семье, которая, как он считал, не понимала его или не помогала ему.
Что касается фарисейства – получилось, что мы нарисовали картину религиозной жизни семья Чеховых, как немного фарисейскую…
А.Д.Сёмкин:
Я хочу только сказать, что я, безусловно, далек от того, чтобы полностью черной краской рисовать детство Антона Павловича. Там были и светлые, счастливые моменты; естественно, он бы не стал столь трогательно, с любовью заботиться об отце уже в зрелые годы, если бы сохранил о нем только темные воспоминания. Но когда я сказал это слово «самоправедность», когда я сказал о фарисействе, может быть, меня могли неправильно понять и наши слушатели. Я имел в виду, скорее, тех людей, тех персонажей, которых очень много в рассказах и повестях Чехова. Я имел в виду не отца его, но имел в виду таких, фарисейского плана людей, описанных, допустим, в повести «Моя жизнь», в повести «Три года» особенно, старика Лаптева, или в рассказе «Панихида». И я хотел бы очень мягко, очень осторожно сказать, что есть мнение, что во многом образы таких людей, тяжелых своей уверенностью в своей непогрешимости, и этим своим свойством делающих жизнь окружающих очень сложной (даже рассказ так называется — «Тяжелые люди»); так вот, кое в чем образы этих людей навеяны, может быть, и образами из детства.
Прот.А.Рябков:
Вы заметили, что сложная или, можно сказать, душная атмосфера семинарий, религиозных семей рождала революционеров. Здесь тоже мы привычно довольно часто скатываемся к утрированию этой ситуации, потому что Антон Павлович Чехов дает нам не просто карикатуры в своих произведениях – заметьте, что это абсолютно не карикатуры. Но дает картину, реальную картину той жизни, которая его окружала, да, которая имела элемент фарисейства в религиозной жизни. Вместе с тем у Антона Павловича есть очень хорошие слова о том, что фарисейство царствует не только в купеческих домах и кутузках – помните это выражение? Фарисейство уже давно перекочевало в науку, в университеты, в нашу молодежь, по словам Чехова – то есть в то, что являлось, по сути дела, авангардом прогресса, в том числе и революционных идей. И он понимал, что фарисейство, эта узкая направленность взгляда на какие-то идеи, уже перешла из этих купеческих и мещанских домов и кутузок в революционные кружки, в местечковость. Революционное фарисейство, ханжество определенного рода уже свило свое гнездо в новой жизни. И Чехов это хорошо видел в отличие от тех бывших семинаристов, подражателей или продолжателей Белинского или Чернышевского. Он прекрасно видел эту картину.
И вместе с тем, когда мы сказали о рассказе «Три года», о рассказе «Панихида», мы должны были подойти к этому моменту. У Чехова практически нет персонажей-священников, которые бы несли негативную окраску. Практически нет. В рассказе «Панихида» негативную окраску имеет мещанин или купец…
А.Д.Сёмкин:
Купец. А священник как раз его вразумляет.
Прот.А.Рябков:
Да, Чехов как раз в священнике видит такого человека, который может просвещать не какими-то стандартными фразами, избитыми, но хорошей речью, евангельской речью, по сути дела. Ведь рассказ «Панихида», напомню нашим слушателям, о том, как отец умершей актрисы записал ее в поминальной записке как «блудница такая-то». Священник говорит ему: «Как жы Вы пишете о таком известном и знаменитом человеке искусства такие гадкие слова?» Он даже отчитывает этого обезумевшего отца, и здесь священник не лишен даже некоторого культурного аспекта.
Вы со мною, наверное, согласитесь, что Чехов самый трезвый писатель не только в плане политики, но в плане оценки окружающего мира. Все остальные писатели впадали в мифотворчество. Как сказал Чехов о романе «Воскресение» Толстого: «Писать, писать, писать – а потом все свалить на Евангелие. Надо сначала поверить в Евангелие, а потом уже цитировать его». Откуда эта трезвость Чехова, как Вы думаете? Ведь эта трезвость почти христианская, почти монашеская трезвость. Я ее оцениваю так: это трезвость взгляда на свою жизнь, на свои силы, на людей окружающих тебя. Он не навешивает никому ярлыков – тот плохой, а тот хороший, или тот черный, а тот белый, но Чехов сострадательно описывает каждого: и этого фарисея, и этого священника. И откуда такая трезвость? Я думаю, что такая трезвость могла выйти только из подлинной религиозности, которая, может быть, была несколько искажена в лице его отца, но которая все-таки ему привила среди прочего и трезвый дух, по сути дела дух аскетический. Тот трезвый дух, который не имели прогрессивные университетские профессора или студенты университета.
А.Д.Сёмкин:
У нас сегодня нет инструментов, чтобы проникнуть в сознание Антона Павловича, и мы можем только полагаться на две вещи, на мой взгляд: во-первых, на его прямые свидетельства, а прямые свидетельства неутешительны; он себя позиционирует как человека, религии лишенного. Но, во-вторых, мы можем полагаться на такую вещь, которая со стороны кажется слабо доказательной, призрачной и эфемерной – но раз мы говорим о вещах духовных, они и есть такие, не всегда хорошо определяемые. Это то, что называется – дух его произведений. И если ориентироваться на дух его произведений, то получается примерно такая картина. Несколько лет назад я сформулировал не в статье, а в устном докладе – это не так страшно, как написать и напечатать следующее: Чехов – неверующий христианин. То есть это человек, который живет по-христиански, мыслит по-христиански и сам является христианином, но при этом по каким-то причинам предпочитает так себя не называть. Может быть, он говорит этим: «я пока этого недостоин, я к этому не готов, давайте вообще не будем об этом говорить, ведь от наименования ничего не изменится». Во всяком случае, есть люди глубоко верующие и очень хорошо все это чувствующие – тот же Михаил Михайлович Дунаев, которые утверждают, что Чехов – самый христианский из наших писателей по духу своему, при том, что он себя христианином не называет, и ни к чему не призывает, не проповедует, вообще старается не учительствовать.
И еще момент очень важный. Действительно, у Чехова насмешливого и тем более издевательского, негативного отношения к священникам нет. Даже там, где он не разделяет их позицию, даже там, где он противопоставляет, например, в рассказе «Письмо» самоуверенного благочинного и жалкого маргинального батюшку отца Анастасия. По-евангельски они разведены. На стороне отца Анастасия истина низовая, истина юродивого, блаженного. А благочинный именно учительствует, но он тоже не вызывает каких-то негативных эмоций.
И в общем и целом получается вот что. Я разбирался и пытался понять, как функционируют представителй разных сословий, разных профессий, разной политической ориентации у Чехова. Поскольку для Антона Павловича всегда важно деление по принципу: человек естественный, человек искренний, человек духовный – и человек лживый, человек вычурный, человек, пытающийся из себя что-то изобразить, человек скучный, человек душный в результате этого, то в любой ситуации, в любой профессии, в любом сословии будут представители и тех, и других. Я недавно делал доклад на Ялтинской Чеховской ежегодной конференции «В мире доктора Чехова». Чехов больше всего, конечно, любил это сословие людей, к докторам относился особенно нежно и трепетно. Довлатов о нем сказал: «Чехов сам доктор, и докторов больше всего любит, и у него все доктора обязательно симпатичные». Но когда я стал искать, стал листать тексты, прочел порядка пятидесяти с лишним текстов, где встречаются доктора у Чехова, то все-таки нашел и несимпатичных персонажей. Например, в рассказе «Интриги» изображен доктор совершенно отвратительный.
Прот.А.Рябков:
А «Ионыч»?
А.Д.Сёмкин:
«Ионыч» нет, здесь гораздо сложнее. Ионыч – это человек изначально очень светлый, хороший, высокий; недаром про него говорит Катя, Котик: «Вы лучший из людей, кого я знала». И это уже после того, как с Ионычем происходит это превращение, когда он начинает превращаться в этого языческого божка. Ионыч просто отпустил поводья, он сполз в это болото, но изначально это человек хороший, даже и сейчас в нем можно разбудить нечто сильное и светлое.
Но есть у Чехова люди просто отвратительные даже среди докторов. А среди священников, даже совершенно, на мой взгляд, неверующий человек, человек жестокий и суровый, наш известный современный писатель Дмитрий Быков, когда он обрушивается – тут я читал его очередную статью, где он нападает со страшной силой на Патриарха нашего сегодняшнего и на Церковь в целом, и даже он почувствовал, что на одном негативе все-таки не выехать; и когда уважаемый Дмитрий Быков должен что-то положительное противопоставить – так за кого он цепляется? За дьякона из чеховской «Дуэли». Вот он, идеал священника, священнослужителя. К сожалению, те времена прошли, говорит Дмитрий Быков, к сожалению, «наши священники сегодняшние мало похожи на дьякона чеховского; вот если бы они были такими». То есть опять-таки, в поисках идеала даже такой атеист и не по-доброму относящийся к современной Церкви, ко всем ее проблемам, даже такой человек, когда ему нужно зацепиться за что-то, найти какую-то твердую почву под ногами, чтобы его не обвинили в абсолютном вымазывании всего на свете подряд черной краской, он находит эту почву у Чехова.
Прот.А.Рябков:
У Дмитрия Быкова были статьи о Чехове, они очень сдержанного и даже иногда негативного характера по отношению к этому автору.
А.Д.Сёмкин:
В общем и целом это тоже понятно, потому что для него самые главные – это Блок и другие поэты и писатели Серебряного века. А все кумиры Серебряного века Чехова отвергали. И Ахматова, и Ходасевич, и Гумилев – всем им Чехов был совершенно не нужен, ведь он был «из прежнего мира», из мира постепенного мудрого человеческого развития, возрастания духовного. А это были люди уже романтического плана.
Прот.А.Рябков:
Надо сказать, что и сам Чехов их не жаловал. Да, перед его кончиной нарастала тема Серебряного века.
А.Д.Сёмкин:
И он их не жаловал. Но он и не успел как-то все это застать. Ахматова в год смерти Чехова только начинала писать.
Прот.А.Рябков:
Дело в общей манере, в общей тенденции, которая уже нарастала, и я помню такую фразу Чехова: «Неправда, не верьте, никакие они не декаденты. Это гренадеры, им надо надеть шинели и построить в роты. Это все игра и притворство». Поэтому он не жаловал нарастающую эпоху этого романтизма Серебряного века.
Но я хотел бы поговорить сегодня о другом и вернуться к религиозности Чехова. И, прежде всего, напомнить некоторые основные моменты, касающиеся его религиозности. Во-первых, когда он стал «помещиком» (скажем в кавычках), мелиховским, подмосковным помещиком, он постоянно присутствовал на богослужениях, и они пели всей семьей, об этом есть воспоминания, в храме мелиховском, а, может быть, в Лопастне, я сейчас не могу точно сказать. Так что Чехов участвовал в богослужении по крайней мере как певчий. Дома они постоянно вместе по старой памяти, с настоящей любовью исполняли церковные песнопения. Чехов – единственный из наших классиков абсолютно хорошо знает церковную жизнь, церковную терминологию, церковные традиции, и никогда никаких ляпов и ошибок не допускает, и если уж пишет на церковную тему – а он, действительно, как мы уже сказали, писал немало на церковную тему – всегда это правдоподобно и скрупулезно верно.
Во-вторых, что касается Чехова и религии и Церкви, то, например, как о нем вспоминали его современники, он ни одной Пасхи не провел вне храма. Да, есть такой момент, что он старался в пасхальную ночь объехать большинство московских храмов, это была традиция – побывать в пасхальную ночь в как можно большем количестве московских храмов. Он прекрасно различал разный церковный звон в любом храме Москвы, любил слушать эти пасхальные церковные звоны, и это тоже интересный момент. А когда он заболел и лежал в больнице недалеко от Новодевичьего монастыря в Москве, то осталось его воспоминания о том, какое прекрасное богослужение, как прекрасно поют монахини в Новодевичьем монастыре. Он очень любил стоять в этом храме. Это московская старина, это маленькие окна, храм темный, длинный, вытянутый храм. И он любил стоять где-то в темноте, среди эти темных росписей, в слабо освещенном этими маленькими оконцами храме, а неподалеку находилась больница, в которой он лежал во время серьезного приступа туберкулеза.
Да, мы вспомнили о его литературных персонажах-священниках. Это и архиерей, и отцы-священники из рассказа «Письмо». Но самое главное – это рассказ «Кошмар». И я хочу привести этот рассказ, потому что Чехов считал представителями сельской интеллигенции, такими культуртрегерами села трех персонажей – это бедный врач, бедный учитель и бедный священник. Именно бедный. Для тех времен нарисовать священника не мироеда, не какого-то «толоконного лба», но образованного, и милосердного, и сострадающего, но еще и бедного! Такой тип священника для литературного произведения конца XIX века – это что-то небывалое. Поклон за такой образ Антону Павловичу Чехову.
Почему им скрывалась религиозность? По крайней мере, всегда на прямой вопрос о его религиозности он давал уклончивый или даже отрицательный ответ – почему? Да потому, что даже сам вопрос, касающийся религии, был началом такой вот «публичной» жизни. Разумеется, он видел, что православие поднимается на знамена черносотенцев так или иначе. Конечно, он не хотел быть связан с таким, может быть, лубочным, таким, можно сказать, политизированным, идеологизированным православием. Ему хотелось сохранить домашнее, семейное, может быть, детское православие. При этом он не хотел быть никаким вождем, учителем – он никогда им не хотел быть. А вот моменты, которые мы видим в его частной жизни – конечно, мы не знаем ничего о том, как часто он приходил на исповедь, причащался или не причащался, но для тех, кто читал его произведения, его письма – и особенно письма – понятно, что никогда Чехов о таких вещах вообще не будет говорить: о том, как часто он ходит на исповедь, как часто он причащается. Это было бы просто непохоже на него. А вот воспоминания показывают нам нечто.
Я бы хотел вернуться к самому яркому проявлению религиозности Чехова – это его письмо брату Николаю. Как Вы его прокомментируете? Может быть, кто-то из наших слушателей сподобился его прочитать в собрании сочинений Антона Павловича. Ведь там, по сути дела, некое современное переложение евангельских заповедей для брата Николая, старшего брата Антона, погибающего от морального разложения. Это проповедь, но не в том смысле, как мы понимаем проповедь с кафедры; это не поучение, но это некая попытка отрезвить человека, сострадая ему, без какого-либо менторского тона, но при этом евангельский тон там очень слышен.
А.Д.Сёмкин:
Да, это меньше всего похоже на проповедь. Это попытка спасти, в чем, собственно говоря, и задача священника часто состоит, и задача Церкви. Человека пытаются удержать иногда на краю, предостеречь, может быть, в последний момент. И почему это письмо так часто цитируется – потому что это не раз бывало в разных вариантах, но здесь очень многое сказано. И здесь Чехов излагает свою позицию, свою этическую систему, систему нравственных координат, в которой должен каждый человек существовать, если он хочет оставаться человеком порядочным, приличным. Чехов здесь таких слов как «настоящий человек» или «настоящий христианин» не употребляет. Он говорит просто – «порядочный человек», «приличный человек» не должен делать того-то и того-то; он должен сторониться грязи духовной, грязи душевной и грязи плотской; должен людей любить и не выпячивать эту любовь, не любоваться этой своей любовью к людям. Опять мы возвращаемся к тому, что чеховская этическая система на самом деле позволяет говорить о нем, как о человеке христианского миросозерцания, на мой взгляд. Он не позволял никогда и не дает нам никакой возможности говорить: «Чехов – наш христианский писатель». Мы можем сказать: «Гоголь – наш христианский писатель», ведь Гоголь постоянно об этом размышляет и в этой терминологии об этом говорит. А Чехов нам просто рисует, допустим, глубоко обаятельный образ в рассказе «Святою ночью», глубоко симпатичный образ монаха, который создает акафисты, образ отца Николая, и что этот человек существовал на земле – а потом исчез. И его акафисты никому не были нужны, потому что акафисты было принято писать только в специальных церковных кругах, там специально платили деньги за сочинение акафистов. А его акафисты никому кроме друга его, который его оплакивает теперь, не нужны и даже неизвестны. Монахи, его же собратья, над ним же посмеивались как над чудаком. Они были людьми грубоватыми, менее тонкой душевной организации, чем он. И вот он жил среди своих собратьев-монахов, не признанным, как часто бывает с настоящими праведниками, а потом исчез как тень. И Дмитрий Сергеевич Мережковский, наш великий богоискатель, пишет между делом, мимоходом: «Вот такой неудачник, как монах из рассказа «Святой ночью»…» А Чехов не возмущается этим, просто в письме говорит: «Вот Дмитрий Сергеевич назвал моего монаха неудачником. Но какой же он неудачник? Жил себе и красоте мира радовался. Акафисты писал, Богу молился. Все в его жизни было самое прекрасное, самое великолепное. Какой же он после этого неудачник? Дмитрий Сергеевич Мережковский, оказывается, здесь вообще ничего не понимает». Такова мысль Чехова, он, может быть, не так прямо это говорит в письме.
Антон Павлович нигде себя так не позиционирует, как, допустим, Федор Михайлович Достоевский. Ведь у Достоевского такая иногда интонация возникает – «вот, люди, сейчас вы все узнаете, я сейчас вам все объясню». А тем более это есть у Толстого. И у Гоголя частенько, особенно он в это обольщение впадает в последние годы. Но у Чехова этого мы не найдем, но вместо этого он нам предлагает вот такой образ и в письме этот образ комментирует, вскользь: «вот, собственно, идеальная человеческая жизнь – жил, красоте радовался, Богу молился, стихи прекрасные, акафисты слагал. В чем же он неудачник? Наоборот, это, может быть, самая прекрасная человеческая жизнь».
Конечно, еще одно мы должны вспомнить – об этой знаменитой фразе, которую Антон Павлович повторяет в своих записных книжках: «Между «есть Бог» и «нет бога» лежит громадное целое поле, которое проходит с большим трудом истинный мудрец. Русский человек знает какую-либо одну из этих крайностей, середина же между ними не интересует его, и потому он обыкновенно не знает ничего или очень мало».
Прот.А.Рябков:
Но это, мне кажется, может быть, и не самое главное, а я вспомнил о Мережковском уже в другом контексте, раз Вы его помянули. Это то богоискательство, которое назрело и появилось одновременно с Серебряным веком, в начале ХХ века, и это тот определенный негатив, который Чехов по отношению к этому богоискательству высказывал. Кажется, здесь сразу двойку можно Чехову поставить за то, что он отрицал богоискательство и то религиозное общество, в котором непоследнее место занимал Мережковский. Но когда мы видим, что Мережковский оценивает этого монаха, песнотворца, который вместо того, чтобы занять место игумена или архимандрита, просто стоит на перевозе, на пароме и туда-обратно таскает этот паром, оценивает его как неудачника, то, мне кажется, никакого подлинного христианства, по крайней мере, на тот момент Мережковский не понял. Он не понимает, что по его суждению апостолы – самые настоящие неудачники, просто банкроты в этом мирском, житейском понимании.
А.Д.Сёмкин:
Да, в современном языке – «лузеры».
Прот.А.Рябков:
Да, можно и так сказать. Не хотел это словечко употреблять. И получается, что это богоискательство ничего не стоит, не понимая этого; богоискатели действительно божественного в жизни людей не видят не то, что вооруженным глазом – никаким. И ни в какой бинокль не могут они увидеть, что такое настоящее богоискательство и что такое жизнь в Боге, во Христе. Конечно же, Чехов как раз и говорил и о Мережковском, и о религиозном обществе, которое тот организовал: «Не верьте им, наша интеллигенция только играет в религию, но она ее не понимает». И потому-то он и не хотел говорить о своем православии, чтобы его не ассоциировали с этой интеллигенцией, которая играет и уже заигралась в религию. Не оскорбляя память Мережковского, мы все-таки должны сказать, что те его оценки рассказа «Святой ночью» говорят о том, что это все-таки была некая интеллектуальная игра, не более того.
Сердцевина религиозной жизни – это молитва. Если Чехов был бы незнаком с молитвой, и не просто со словами, а с тем, что переживает молящийся человек, Чехов не мог бы, мне кажется (конечно, я сегодня выстраиваю некую версию), не мог бы так написать об акафисте, написать о словах молитвы, если бы он не знал значения молитвы для человека и не знал бы и не прочувствовал влияния ее, ее красок и образов на душу человека. Здесь перед нами опыт. Чехов описывает человека, которому в уста вкладывает свои слова, свои чувствования – или, по крайней мере, то, что он видел в других людях, может быть, в отце, в матери, в тех афонских монахах, которые посещали их дом, а ведь мы знаем из воспоминаний брата Александра, что очень частыми гостями в доме Чеховых были афонские монахи. И Чехов, по всей видимости, впитал от этого общества, по крайней мере, понимание того, что для этих людей есть молитва, а она была для них просто дыханием. И этот монах на пароме монастырском из чеховского рассказа, он просто дышал этими акафистами, именно дышал. И здесь, разумеется, опять же лучше всяких религиозных обществ, собраний, интеллектуальных увлечений богословием или религией, этот рассказ «Святой ночью» показывает нам ту глубинную, непоказную религиозность, которой Чехов на самом деле обладал.
А.Д.Сёмкин:
Или еще можно вспомнить рассказ «Студент».
Прот.А.Рябков:
Да, ведь это самый любимый рассказ Чехова.
А.Д.Сёмкин:
Да, и это удивительно, что на самом деле Антон Павлович здесь так определенно высказался и назвал этот рассказ своим любимым, потому что он чаще всего старался от каких-то оценок уйти, предоставить это право читателю. Тем более рассказ, в котором он так определенно высказался, сформулировал. Студент Великопольский на протяжении очень коротенького текста – рассказ-то крохотный, действительно, миниатюра – переходит из состояния раздражения и недовольства жизнью, из состояния маловерия и какой-то тоски невнятной, переходит в состояние восторженное, открытое, со слезами на глазах, просветленное состояние. Потому что по сути дела этот его пересказ Евангелия, когда этим двум женщинам он у костра рассказывает эту евангельскую историю и когда видит, как она отзывается в их сердце – что же это такое? Это и есть совместная молитва. Они входят здесь в такое удивительное общение, и когда студент видит, как трогает их этот рассказ, его самого этот отклик еще более трогает, и он находит какие-то новые слова. В результате, убеждаясь в том, как это действует на них, он сам переходит в совершенно иное состояние. Вот Вы сказали об молитвенном опыте – мне кажется, это еще более яркое подтверждение того, что сам Антон Павлович моменты подобного просветления, подобного очищения сам испытывал наверняка, испытывал много раз, но об этом, конечно, никогда рассуждать не желал.
Прот.А.Рябков:
Это абсолютно закономерно для духовно трезвого человека. И опять же, давайте мы возвратимся к опыту монашескому. Говорить о своем опыте, делиться этим опытом или как-то этот опыт кому-то передавать – это не в традиции монашества. Даже миссионерство как таковое, которым прославился, например, христианский Запад, ведь во многом не такое на христианском Востоке, или даже можно сказать, не свойственно вообще Востоку. Мы помним, что у нас есть пустынники, отшельники – то есть, наоборот, люди, бегущие от мира, от людей, от почета, от звания учителя, от звания наставника. И это очень восточная черта христианства. Можно вспомнить любой патерик: приходят вопрошающие к пустыннику, а он с ними не говорит. Он говорит только одно: если вы сюда пришли и ничего не поняли, то мои слова вам не помогут. При этом можно другие эпизоды вспомнить – вот человек с проницательной душой приходит к старцу, и старец спрашивает его: «А что же ты молчишь? Что же ты ничего не спрашиваешь у меня?» И пришедший отвечает: «Мне достаточно тебя видеть, отче». Вот эти моменты, мне кажется, очень перекликаются с образом Чехова и с его пониманием, что если ты сейчас начнешь проповедовать, делиться опытом, то, как мы с Вами знаем, как христиане практикующие, то это все легко потерять. Ведь сразу же через твое тщеславие, через твою гордыню, через твое самомнение отнимется все. Ты теряешь многое через проговаривание и через учительство, то есть присваивание этого опыта себе, а не Богу, и ты сразу же лишаешься этого дара. Я думаю, что здесь – конечно, мы тоже здесь выстраиваем версию – что это очень похоже на монашеский опыт. Потому что нам с Вами, вообще любому христианину, если он чуть более пристально посмотрит на поведение Чехова в его «неговорении», в его религиозности, это наводит на такую мысль, на сравнение с такими, даже житийными эпизодами.
А.Д.Сёмкин:
В плане именно поэтики чеховских произведений ему тоже свойственна эта сдержанность, этот – вот очень хорошее слово прозвучало – аскетизм. Это трезвый аскетизм не предполагает какого-то неумеренного самоограничения, установку самому себе каких-то жестких рамок, какого-то прокрустова ложа, как это бывало у молодого Антоши Чехонте, когда ему нужно было большой рассказ все время втискивать в эти журнальные стандарты, и он свои рассказы нещадно сокращал. Это другой аскетизм, аскетизм истинный, когда художник рисует на холсте, на белом листе бумаги линию одну, другую, третью; чувствует, что это хорошо, кладет тень, какой-то еще цвет добавляет – и все. Нужно остановиться, ведь можно все испортить. Вот он сказал в рассказе «Тиф» в финале о перерождении человека, который только что возродился после тяжелой болезни, вернулся к жизни, и его переполняла такая щенячья радость, восторг от того, что он не умер, что он даже пропустил мимо ушей известие о смерти сестры, которая за ним ухаживала, заразилась и умерла, восемнадцатилетняя девушка. Просто его физика, его тело как бы запретило ему обращать внимание на это, он слишком радовался своему возвращению к жизни. А потом до него дошло это известие, когда чуть-чуть отступила эта щенячья радость, и он увидел через окно текущую по-прежнему жизнь, и тоска, скука жизни снова обступила его, и он прижался лбом к стеклу, заплакал… Какие-то две-три детали, какой-то намек…
Или «Хористка», тоже в финале рассказа – Чехов не объясняет, не рассказывает долго, не пытается в течение долгого времени нас погрузить в психологические глубины персонажа – что он там чувствовал, а что он еще чувствовал, а что у него было на подсознательном уровне, как жил в нем непосредственно чувствующий, как в нем жил наблюдатель за этим чувствующим, а потом еще наблюдающий за наблюдателем – и мы видим многоэтажность этого мира, сложность, как, например, у Толстого или Достоевского. А у Чехова – только намек. Недаром ведь они так дружили с Буниным, ведь у Бунина то же самое – крохотный намек, и через этот намек вся психологическая картина. И это касается и пейзажей чеховских, это касается и пейзажа внутреннего, пейзажа человеческой души; это касается, безусловно, и его собственного выстраивания, потому что он выстраивал свой образ тоже как образ художественный.
Прот.А.Рябков:
Кроме аскетизма, который Вы подметили в средствах изложения, ведь здесь прямая аналогия с Евангелием: за человека умерли – эта сестра, которая ухаживала за тифозным больным братом, ведь она за него умерла. Перекличка с евангельским образом здесь поразительна. И как это подано – без всякой патетики…
А.Д.Сёмкин:
Да, вот почему у Чехова постоянно это «снижение» самых прекрасных для него людей. Дьякон в «Дуэли», о котором мы упомянули сегодня, все время смеется, все время заливается смехом – иногда даже проскальзывает раздражение фон Корена этой смешливостью – что же это такое, дурачок какой-то! А отец Николай, о котором мы говорили, он не от мира сего, на него все и смотрят так. А отец Анастасий – жалкий, спивающийся священник, абсолютно безвольный. Это люди, которые как будто специально к нам приближены; это люди вовсе не выкованные из стали, как у нас часто любила изображать литература, это не волевые, упорные, сильные, прекрасные люди, как какой-нибудь Рахметов или по-своему очень сильный и увлекательный Печорин, допустим. У Чехова это люди, которые вопреки своей слабости несут в себе этот свет.
Прот.А.Рябков:
Да, это живые люди, настоящие. Понимаете, конечно, когда я читал роман Толстого «Воскресение», я находился в каком-то нервном возбуждении. И этот образ перерождения, кардинального перерождения буквально заставлял тебя тоже идти, какие-то горы сворачивать – но я себя не узнавал в этих образах. Но когда мы читаем ту же самую повесть «Дуэль», то себя узнаешь постоянно во всех этих героях – и в фон Корене, и в этом дьяконе, и в этом враче Самойленко…
А.Д.Сёмкин:
Самойленко тоже один из самых замечательных героев Чехова. И это тоже живой человек – и вспыльчивый, и непоследовательный, и раздражительный, и иногда нелепый в своих проявлениях. Но при этом – один из самых обаятельных, самых прекрасных людей.
Прот.А.Рябков:
А что касается влияния литературного произведения на, скажем, мое личное покаянное чувство, для меня это очень важно. Литература должна менять. Роман «Воскресение» передает какие-то порывы, и они могут уйти как бы в свисток – как у парохода или паровоза. А вот здесь, чеховская повесть «Дуэль» дает надежду. Надежда есть, какой бы ты ни был плохой. Нет гарантии, что ты со своей истерикой кинешься завтра в исправление самого себя, и у тебя сразу будут плоды. Не нужно этого, ты просто плыви, греби. Как, помните, эта последняя картина: лодка отплывает по бурному морю, перевозит пассажиров к кораблю, гребцы гребут, волна относит их обратно, но они все равно гребут. И так вот – шаг вперед, два шага назад – все равно лодочка достигает парохода, и пассажиры отчаливают и уплывают. Это ведь образ нашей жизни – на нас волны искушений, соблазнов, а мы все-таки на этой лодочке плывем; житейское море нас захлёстывает, а мы плывем. Чехов не обещает никаких райских кущ, не обещает никаких чудесных исцелений духа. Он просто говорит: работай, трудись; смысл твоей жизни в постоянной попытке исправления себя, а не в том, что ты с понедельника начнешь новую, святую жизнь. И потому сочинения Чехова имеют всегда терапевтическое, исцеляющее, поддерживающее действие.
А.Д.Сёмкин:
Да, именно терапевтическое. Возвращаясь к теме Серебряного века, можно сказать, что тогда началась эпоха «хирургического вмешательства», и тот же Борис Леонидович Пастернак, не он сам, а его доктор Живаго – что он говорит о большевиках? То, что это квинтэссенция русской интеллигенции. И надо сказать, что доктор Живаго во многом сориентирован под Чехова, но у него было время, когда он был в полном восторге от совершающихся грандиозных преобразований. И вот что он говорит: «Какая великолепная хирургия! Взять и разом артистически вырезать старые вонючие язвы, отсечь все ненужное». Это он говорит о первых большевистских декретах. А чеховская терапия – или даже гомеопатия – это уже кажется устаревшим методом. Мы уж лучше сразу все переделаем, у нас уже скальпели заточены, мы уже и за работу взялись всерьез…
Прот.А.Рябков:
То есть Чехов был больше терапевт или даже гомеопат. Он предлагал лечить людские души не такими вот методами, кровавыми, жесткими, отсекающими, но более сохраняющими, возбуждающими какие-то внутренние силы и надежды в человеке.
А.Д.Сёмкин:
Да, это медленное прорастание чего-то доброго, медленная работа – то, что происходит, например, в Лаевском в «Дуэли». То, что составляет основной сюжет повести «Моя жизнь». То, что происходит во многих других рассказах и повестях. В «Архиерее» все это кончается более трагично, потому что человек уже немолодой и уходит из жизни – но уходит к свету.
Прот.А.Рябков:
Да, и замечательная картина его проповеди: архиерей ничего не говорит на амвоне, а только плачет. И вместе с ним плачет весь храм. Для конца XIX века нарисовать образ архиерея, даже не монашка какого-то полу-юродивого, который не словами своими, а своими слезами заставляет плакать весь храм… Хотя я встречался с людьми, которые считали эту повесть некой карикатурой.
А.Д.Сёмкин:
Я тоже знаю одного такого человека – не лично, потому что он уже ушел из жизни. Это тоже наш великий писатель, очень религиозный писатель – Александр Исаевич Солженицын, который очень неоднозначно относился к чеховскому «Архиерею». Вообще он Чехова очень любил и написал, Вы знаете, сборник статей «Погружаясь в Чехова». Но именно к «Архиерею» он очень скептически относился, и ко многим деталям, и к образу главного героя. Но это отдельный разговор.
Прот.А.Рябков:
Пусть даже это отдельный разговор, но все же образ архиерея в этом произведении – это образ святителя, образ священника, образ монаха, который вынужден жить в душной атмосфере синодального периода, если уж говорить таким сухим языком истории. Весь этот образ для человека, немного знающего церковную историю, тем более синодальный период, вся эта боль, все эти страдания и слезы связаны именно с тем, что есть эта душная атмосфера, есть этот формализм, который по сути дела и сформирован-то отношением государственной машины к Церкви как к некоему институту, который вынуждено терпеть государство, который нужно ввести в какие-то рамки, в какую-то ограду, чтобы этот институт не мешал государству, а если из него можно хоть какую-то пользу извлечь, то, по возможности, нужно извлечь эту пользу.
А.Д.Сёмкин:
Я так понимаю, что прежде всего Церковь воспринималась как инструмент для определения уровня лояльности по отношению к государственной власти, управляемости и так далее – то есть то, что на самом деле как раз есть еще очень старые грехи нашего великого реформатора Петра Первого, который фактически отменил ответственность священника только перед Богом и поставил на первое место ответственность перед государством. Священник обязан нарушить тайну исповеди, если речь идет о преступлении, обязан донести куда следует под страхом смертной казни, между прочим.
Прот.А.Рябков:
Я бы на этом моменте не акцентировал бы внимание, потому что любой человек, в том числе и священник, если речь идет о человеке, который не раскаивается, и ни о каком покаянии речь здесь не идет, просто ставит в известность, что это преступление будет совершено. Это вообще несколько гипотетическая, схоластическая модель, и я думаю, что не стоит ею увлекаться. Я веду к другому – к тому, что Чехов великолепнейший бытописатель той эпохи, в том числе и церковной среды, среды купеческой. У нас есть такой бытописатель в истории русской литературы – это Мельников-Печерский, который описывал старообрядческие скиты и монастыри, старообрядческие семьи. Но это было именно описание, не всегда, может быть, наполненное психологическими глубокими портретами. А у Чехова есть несколько юмористическое отношение к этому автору – вот, какая-то гимназистка прочитала Мельникова-Печерского; это в ряду каких-то ее других дел: написать письмо подруге Маше, прочитать Мельникова-Печерского, купить какие-то булавки и прочее. То есть у Чехова есть небольшая издёвка, но здесь мы как раз благодаря Чехову можем увидеть реальную картину воплощения этого синодального периода, подчинения Церкви государству – и в рассказе «Письмо», где отец Анастасий, падающий все ниже и ниже, а его падение началось с того, что он стал давать фальшивые справки о говении, потом дальше и дальше он пошел по этому наклонному пути. Рассказ «Архиерей» о душной атмосфере монастыря; рассказ «Княгиня» тоже связан с монастырем.
А.Д.Сёмкин:
Да, он связан с монастырем, но там на самом деле в высшей степени с приязнью и с уважением описана жизнь монахов, описан архимандрит, старик-архимандрит. Неприятна сама княгиня – благотворительница этого монастыря, и это ситуация, когда они оказываются почему-то все от нее зависимы и вынуждены перед этой довольно вздорной дамочкой лебезить…
Прот.А.Рябков:
Даже не лебезить. Они, скорее, ее терпят. Ведь этот рассказ не показывает, что монахи лебезят – наоборот, там показано, что они смиренно, по-монашески пытаются терпеть этого человека, эту княгиню. А тот врач, который отчитал ее, который сказал ей, что она для монастыря скорее обуза… Дело в том, что синодальный период сделал и монастырь, и монашескую жизнь своего рода плацдармом для вот этих религиозных игр, для тех, кто погрешил-погрешил, а потом им понадобилась смена обстановки. И здесь родилась особого рода религиозность – еще с эпохи Александра Первого, когда религиозность была такая смешанная, полупротестантская, полусектантская и скорее ложного образа. При этом мы видим у Чехова, что сам монастырь сохраняет в абсолютной чистоте свои христианские постулаты – и смирение, и терпение, и гостеприимство. Хотя сам Чехов сталкивался и с абсолютно другой монашеской жизнью. Когда он боролся с эпидемиями в своем уезде, он сталкивался с тем, что и монастыри, и руководители церковных администраций отказывались помогать ему как ответственному за борьбу с эпидемиями, за борьбу с распространяющейся заразой. Нигде он об этом не говорит, кроме отдельного упоминания в письме, где он пишет – вот, такая-то графиня или такой-то монастырь отказались помогать в борьбе с эпидемией, но никаких выводов из этого он не делает. И это тоже интересно, ведь из этого можно было бы раздуть целую статью, какую-то кампанию, раздуть целый скандал, раструбить по всему свету, что какой-то монастырь абсолютно равнодушен к народной беде.
А.Д.Сёмкин:
Я думаю, что это совершенно не похоже было бы на Антона Павловича в принципе. Кого-то обличать… Вспомните, ведь Чехов если кого-то и может обличить и обвинить, то самого близкого, самого похожего на себя. И даже не обвинить и не обличить, а посетовать о том, что человек оказался не на той нравственной высоте, на которой мог бы быть.
Прот.А.Рябков:
Да, в письмах он адресует это к братьям Александру и Николаю.
А.Д.Сёмкин:
А в рассказах разве не то же самое? Вот у него сталкиваются в рассказе «Враги» доктор Кириллов, который на самого Чехова очень похож, это человек честный, искренний, прекрасный работник, увлеченный своим делом, но находящийся в очень тяжелом горе и при этом все-таки откликающийся на просьбу и едущий с Абогиным к его жене. А второй человек – человек бесконечно далекий от него, человек легковесный, человек восторженный, живущий какой-то фальшивой жизнью. У Чехова очень часто такие противопоставления – человек, живущий жизнью настоящей, работающий тяжело и много, и человек совсем другого склада. Можно вспомнить рассказ «Попрыгунья» или ранний рассказ «Драматург», где к доктору приходит драматург, которому очень плохо живется, а плохо живется ему потому, что у него необходимость постоянно вращаться к богемных кругах, и с самого раннего утра, которое у него начинается примерно к часу дня, и до позднего вечера, до трех часов ночи, он постоянно должен принимать алкоголь в большом количестве, постоянно решать с кем-то какие-то вопросы. И вот он жалуется на жизнь и все это рассказывает – кому? Опять-таки, рассказывает доктору, который только вздыхает и ничего не комментирует, просто выписывает какие-то порошки, какие-то рецепты. А в рассказе «Враги», о котором я говорил, если автор может кого-то обвинить, над кем-то развести руками, сокрушиться, посетовать, так это не об Абогине – пусть себе живет, как живет, но именно о докторе Кириллове, который слишком осердился, сделал далеко идущие выводы. И Чехов говорит, что это несправедливое убеждение, это обвинение, осуждение останется с ним теперь на всю жизнь. Антон Павлович, если кого-то и собирается обвинить, кому-то что-то поставить на вид, то это всегда или люди, которые ему самому очень близки, или это он сам в каком-то литературном образе.
Прот.А.Рябков:
Я бы хотел вернуться к семье Антона Павловича Чехова и к тому христианскому идеалу почитания старших, который он в своей жизни проявил. Ведь он взял на себя труд, в отличие от всех старших братьев – Александр был к этому неспособен, а Николай рано умер из-за своей беспутной жизни – содержание отца и матери. По сути дела, наверное, он долго отказывался от своей личной семейной жизни еще и потому, что на нем висело большое семейство, младшие братья, сестра и родители. Это проявление христианского идеала и любви к ближнему, к самому ближнему – кто может быть ближе матери или отца? Проявление его следования христианским идеалам. Как Вы оцениваете такой момент жизни, который так проявился у Чехова? Ведь с отцом у него были сложные отношения. Чехов вспоминал, что отец был грубоват с матерью. Мне кажется, или я что-то путаю, но у Чехова были где-то такие слова, что самым добрым, что есть в нас, мы обязаны родителям?
А.Д.Сёмкин:
Наверное, вообще, родителям в целом. Отношения его с отцом были далеки от идиллических. Известно, что Чехов, по-моему, Бунину сказал однажды, что отец его наказывал, наказывал физически в детстве, и когда он об этом вспоминал уже в зрелом возрасте, то вскользь так сказал: «Все-таки я никогда не прощу этого».
Прот.А.Рябков:
Но вместе с тем я хочу вспомнить чеховскую жизнь. Павел Егорович вел такой странный дневник – записки, летопись, хронологию жизни этой семьи уже в имении в Мелихово. Когда Павел Егорович куда-то уезжал, эту странную летопись своего отца продолжал Чехов – немножко, может быть, с юмором, подражая слогу своего отца. Но ведь если какой-то яркий антагонизм был бы между этими людьми, то, я думаю, Чехов постоянно держал бы дистанцию с этим человеком, не прикасался бы к такому труду, который вел этот человек. Он до конца жизни Павла Егоровича замечал в нем эту нотку самолюбования, в том числе в религиозном плане – «мы стали помещиками, поэтому можем пригласить к себе священника на всенощную домой». Вот это подражание дворянству – чтобы в зале их дома, а не в церкви батюшка с диаконом пропел им всенощную. Это коробило Чехова, он уходил из дома, может быть, даже хлопнув дверью уходил, когда приглашали духовенство служить. И не потому, что он был против всенощной, нет – он прекрасно пел эти песнопения дома вместе со всей семьей, он и на клиросе пел эти песнопения в храме. Но это самолюбование и примешивание своей гордыни к богослужению коробило его. При всем при этом все-таки с отцом отношения были сложные. Но он писал: «Со смертью отца дом опустел». Вроде бы человек тебе чужой, для тебя лишний – но сам же он констатирует, что смерть отца вынула какую-то часть из фундамента этого дома. Даже такие слова были о смерти папаши. Так что, если многогранно, со всех сторон посмотреть на их отношения, то, мне кажется, что эти отношения были хоть и не идиллическими, но не совсем однозначными.
А.Д.Сёмкин:
Когда проводили опрос, я не помню, где и кто, уже в 90-е годы – по-моему, на Украине, среди студенчества, и задавали вопрос, что такое интеллигент, 99 процентов в качестве первой ассоциации с понятием интеллигентности назвали Чехова. И что понятию интеллигентности абсолютно противоположно – например, жить с человеком и держать камень за пазухой; жить с человеком и говорить ему, улыбаясь, и тут же за спиной говорить о нем нечто иное; жить с человеком – и потом вздохнуть с облегчением: ну, наконец-то он ушел от нас. То, что опять-таки, есть в знаменитом письме: воспитанный человек не сердится за пережаренный хлеб, ни за не так приготовленное мясо, ни за громкие голоса, и все прощает. А когда уходит, то не говорит: «Как мне с вами было тяжело, с вами просто жить нельзя!» Это бесконечная терпимость к людям. Я не знаю, я не помню, чтобы Чехов кого-нибудь серьезно ненавидел. Он иногда уходил от людей, потому что не понимал их позиции, не считал возможным остаться с ними. Как, например, с Сувориным произошло, когда оказалось невозможно существовать рядом с человеком, который настолько по-другому смотрит на мир. И они просто разошлись. Но это не значит, что после этого можно говорить за спиной у него какие-то неприятные вещи о нем.
Прот.А.Рябков:
Мне кажется, что это, опять-таки, на самом деле проявление очень глубокого христианства в душе Чехова, ведь как объяснить это просто интеллигентностью? Мы прекрасно понимаем и знаем, как зачастую живут интеллигентные люди…
А.Д.Сёмкин:
Просто у нас понятие интеллигентности очень сильно обесценилось и даже исказилось – вплоть до противоположного. Но если возвратиться к самому Антону Павловичу, то он говорил не об интеллигенции, а о людях вообще. Спасение России в людях настоящих, а где они, кто они будут – это не так важно, ведь есть они и среди интеллигентов, есть они и среди народа, среди крестьянства, среди мещан.
Прот.А.Рябков:
Но ведь надо сказать, что интеллигенцию не жаловал Антон Павлович…
А.Д.Сёмкин:
Да, у него есть слова: «Я не верю в нашу интеллигенцию, лицемерную, фальшивую, истеричную, невоспитанную, лживую, не верю даже, когда она страдает и жалуется, ибо её притеснители выходят из её же недр… И меня еще спрашивают, почему я не люблю «нашу интеллигенцию»… Он выступает просто против обожествления этого типа, этого человеческого сословия…
Прот.А.Рябков:
Да, и можно сказать, что против нового проявления фарисейства, некоей кастовости…
А.Д.Сёмкин:
…Но он говорит, что спасение в настоящих людях, выходцах из интеллигенции, из крестьянства, из мещанства, откуда угодно. Настоящие люди есть везде. Нет здесь противопоставления.
Прот.А.Рябков:
И я опять же вижу в этом очень глубокое христианское чувствование и понимание того, каким должен быть человек. Он должен быть не просто внешне интеллигентным, но он должен быть еще и именно воспитанным на правильных идеалах. Он говорит именно о воспитании, а не о том, чтобы надеть на себя какую-то маску, личину, пенсне, галстук. И когда человек тебя не понимает или ты не принимаешь его мировоззрение, уйти в сторону, а не греметь, шуметь, доказывать, бороться, устраивать какую-то бурю в стакане воды – ведь это тоже на самом деле черта настоящего аскетизма, без сомнения.
Но я бы хотел поговорить сегодня еще и о последних часах жизни Чехова, даже днях. Какое мужество проявил он в претерпевании своей смертельной болезни! Когда он очень тяжело страдал, он не требовал к себе повышенного внимания, но, наоборот, всегда отдавал свое внимание людям, которые к нему приходили, не оставляли его в покое в Ялте и приходили к нему, как к какому-то пророку, а он ужасно не любил эту роль пророка; приходили к нему даже как к врачу, и он, сам больной и умирающий, вынужден был оказывать помощь, давать какие-то советы. И при этом на нём была до этих пор семья – мама, младшая сестра. Все необходимые приготовления к своей смерти он совершил, то есть оставил им какое-то имущество, деньги, чтобы они могли дальше жить. И все это без истерик, без попреканий – конечно, это черта интеллигентности. Но нужно вспомнить и самые последние его часы. Как вспоминает его жена Книппер-Чехова: буквально за час-два до его смерти, она, измученная присутствием рядом с больным, умирающим человеком, получала от него невероятную поддержку; он, умирающий человек, сумел ее даже развеселить, даже рассмешить, рассказывал ей какие-то смешные случаи, сочинял какие-то смешные анекдоты – и этим заставил ее рассмеяться, успокоиться, снял с нее эту невероятную нервную нагрузку. И она даже заснула, а проснулась, когда он уже умирал. И когда сегодня некоторые православные говорят: «Ну что это – выпил перед смертью бокал шампанского?» А это был такой ритуал врачей, когда врач приходил к умирающему врачу. Вместо того, чтобы говорить о том, что ты, мол, коллега, умираешь, среди немецкого студенчества была такая традиция, насколько я понимаю: дать бокал шампанского умирающему врачу, своему коллеге. И он выпивал шампанское и говорил: «Ich sterbe», «Я умираю». Так сделал и Чехов. Может быть, там и не было священника, но даже, если бы там и был священник, мы все равно никогда бы не узнали, что Чехов совершил все необходимые ритуалы, чтобы остаться в памяти потомков благочестивым примером. Все внешнее было для него чуждо, он ни в коем случае не хотел быть ничьей эмблемой, ни для каких кругов. Это мое убеждение, почему мы не знаем о исполнении его христианского долга. Но мужество, стойкость, которую не всякий христианин имеет, такую силу духа: уходя в вечность, суметь найти в себе силы поддержать близкого человека, который сопереживает твои страдания, твою кончину.
Возвращаясь к этому вопросу – откуда такие силы духа? Мы вспоминаем, как в свое время известный проповедник протопресвитер Александр Шмеман, услышав в первый раз в Америке стихи Бродского в его исполнении, обратился к нему мысленно словами святого равноапостольного князя Владимира: «Откуда на тебя повеяло Святым Духом?» Эти слова к Бродскому действительно можно отнести, потому что выросший в интеллигентной ленинградской семье, он мало что мог узнать о религии. А вот XIX век, и нам все время говорят, что чеховская семья — это семья фанатичного фарисея, Павла Егоровича Чехова. Но ведь только Святым Духом можно обрести такую огромную силу. Да, Чехов говорил о том, что нужно постоянное выдавливание из себя по капле раба. Это тоже фраза очень важная. Ведь что значит – «выдавливание из себя раба»? Что значит – «раба»? Как мы понимаем, как нам это подавали в советские времена – это протест против бесправия, неуважения к личности. Но Чехов прекрасно понимал, что такое раб. Раб – это тот, кто завидует, тот, кто недоволен, тот, кто не умеет благодарить. Вот кто такой раб. И этого раба завистливого, неблагодарного, мелочного он и выдавливал. Он из себя делал не бунтаря, который тоже может быть рабом, мелочным, завистливым, неблагодарным. Он выдавливал из себя этого духовного раба, которые, может быть, царствовал и среди мещанства и купечества, завистливого, неблагодарного, не умеющего любить, сочувствовать, сострадать. И этого раба он по капле из себя и выдавил. Поэтому это опять же – аскеза, каждодневная аскеза, которая заключалась не в том, что ты по-фарисейски прочитал правило, а в том, чтобы ты постоянно смотрел в глубину сердца – где там еще, в каких закоулках осталось настоящее рабство греху, рабство дьяволу.
Дорогие друзья, в студии был протоиерей Александр Рябков и наш гость Алексей Данилович Сёмкин, преподаватель Театральной академии на Моховой, кандидат искусствоведения, научный сотрудник музея-квартиры М.Зощенко.
Текст: Ольга Суровегина
Нужно поправить авторов относительно религиозности упомянутого здесь Дмитрия Быкова. Он никогда не был атеистом и абсолютно не скрывает своей религиозности, в чем можно легко убедиться почитав его статьи и выступления.